Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Городок Окуров

певучий:

— Боже, — милостив буди ми грешному.

Подай, господи, милости божией…

Вот как священный стих текёт! У тебя же выходит трень-брень, как на балалайке!

Стрельцов, отрицательно мотая головой, тоже говорит:

— Не годится…

Сима стоит над ними, опустя тяжёлую голову, молча шевелит губами и всё роет песок пальцами ноги. Потом он покачивается, точно готовясь упасть, и идёт прочь, загребая ногами.

Глядя вслед ему, Тиунов негромко говорит:

— А всё-таки — складно! Такой с виду — блаженный как бы! Вот — узнай, что скрыто в корне человека!

— Говорят — будто бы на этом можно деньги зашибить? — мечтательно спрашивает Стрельцов.

— А почему нельзя? Памятники даже ставят некоторым сочинителям: Пушкину в Москве поставили, — хотя он при дворе служил, Пушкин! Державину в Казани — придворный, положим!

Кривой говорит задумчиво, но всё более оживляется и быстрее вертит шеей.

— Особенно в этом деле почитаются вот такие, как Девушкин этот, низкого происхождения люди! Был при Александре Благословенном грушник Слепушкин, сочинитель стихов, так ему государь золотой кафтан подарил да часы, а потом Бонапарту[3] хвастался: «Вот, говорит, господин Бонапарт, у вас — беспорядок и кровопролитное междоусобие, а мои мужички — стишки сочиняют, даром что крепостные!»

— Это он ловко срезал! — восхищается Ключников.

Бурмистров сидит, обняв колена руками, и, закрыв глаза, слушает шум города. Его писаное лицо хмуро, брови сдвинуты, и крылья прямого, крупного носа тихонько вздрагивают. Волосы на голове у него рыжеватые, кудрявые, а брови — тёмные; из-под рыжих пушистых усов красиво смотрят полные малиновые губы. Рубаха на груди расстёгнута, видна белая кожа, поросшая золотистою шерстью; крепкое, стройное и гибкое тело его напоминает какого-то мягкого, ленивого зверя.

Ерунда всё это! — не открывая глаз, ворчит он. — Стихи, памятники на что они мне?

— Тебе бы только Лодку! — говорит Ключников, широко улыбаясь.

Зосима Пушкарев оживлённо восклицает:

— Ну ж, — она ему и пара! И красива — ух! Не хуже его, Вавилы-то, ей-богу…

— Почему — ерунда? — тихо спрашивает кривой, действуя глазом, точно буравом. — Если стих соответствует своему предмету — он очень сильно может за сердце взять! Например — Волга, как о ней скажешь?

Протянув руку вперёд и странно разрубая слога, он тихо говорит своим глухим голосом:

— Во-лга, Во-лга, вес-ной много-водною

Ты не так за-ливаешь поля,

Как великою скорбью народною…

Понимаете?

Как великою скорбью народною

Переполнилась наша земля!

Русская земля! Вот — правильные стихи! Широкие!

— Это ты откуда взял? — спрашивает печник, подвигаясь к нему.

— В Москве, в тюремном замке, студенты пели…

— Ты там сидел?

— А как же!

— За фальшивки?

— Нет! Ведь это так, шутка, что я фальшивками занимался; меня за бродяжничество сажали и по этапам гоняли. А раз я попал по знакомству: познакомился в трактире с господином одним и пошёл ночевать к нему. Господин хороший. Ночевал я у него ночь, а на другую — пришли жандармы и взяли нас обоих! Он, оказалось, к политике был причастен.

— Что такое политика эта? — удивлённо спрашивает Стрельцов. — Вон, сказывают, у одной мещанки в городе сына, солдата, посадили…

— У Маврухиной это!

— Помешалась она, говорили бабы…

Политика — разно понимается, — спокойненько объясняет Тиунов. — Одни говорят: надобно всю землю крестьянам отдать; другие — нет, лучше все заводы рабочим; а третьи — отдайте, дескать, всё нам, а мы уж разделим правильно! Все однако заботятся о благополучии людей…

— Ну, а насчёт мещан как?

Бурмистров, обернувшись к Стрельцову, строго заметил:

— Мещан политика не касается!

Кривой, поджав губы, промолчал.

С реки поднимается сырость, сильнее слышен запах гниющих трав. Небо потемнело, над городом, провожая солнце, вспыхнула Венера. Свинцовая каланча окрасилась в мутно-багровый цвет, горожане на бульваре шумят, смеются, ясно слышен хриплый голос Мазепы:

— Да, — пэрэстаньте!

Вдруг раздаётся хоровое пение марша:

— Как-то раз, перед толпою

Соплемённых гор…

— Погодите! — грозя кулаком, говорит Бурмистров. — Придёт Артюшка — мы вам покажем соплемённых!

И орёт:

— Артюшка-а!

Павел Стрельцов неожиданно и с обидою в голосе бормочет:

— Вот тоже сахар возьмём — отчего из берёзового сока сахар не делать? Сок — сладкий, берёзы — много!

Ему никто не отвечает.

Также и лён, — почему только лён? А может, и осока, и всякая другая трава годится в дело? Надо всё испробовать!

Заложив руки за спину, посвистывая, идёт Артюшка Пистолет, рыболов, птичник, охотник по перу и пушнине. Лицо у него скуластое, монгольское, глаза узкие, косые, во всю левую щёку — глубокий шрам: он приподнял угол губ и положил на лицо Артюшки бессменную кривую улыбку пренебрежения.

— Зачастили? — говорит он, кивая головой на город. — Ну, перебьём?

Бурмистров встаёт, потягивается, выправляя грудь, оскаливает зубы и командует:

— Начинай! Эх, соплемённые, — держись!

В сырой и душный воздух вечера врываются заунывные ноты высокого светлого голоса:

— Ой, да ты, кукушка-а…

Артём стоит, прислонясь к дереву, закинув руки назад, голову вверх и закрыв глаза. Он ухватился руками за ствол дерева, грудь его выгнулась, видно, как играет кадык и дрожат губы кривого рта.

Вавила становится спиной к городу, лицом — к товарищу и густо вторит хорошим, мягким баритоном:

— Ой ли, птица бесприютная-а,

Про-окукуй мне лето красное!

Вавила играет песню: отчаянно взмахивает головой, на высоких, скорбных нотах — прижимает руки к сердцу, тоскливо смотрит в небо и безнадёжно разводит руками, все его движения ладно сливаются со словами песни. Лицо у него ежеминутно меняется: оно и грустно и нахмурено, то сурово, то мягко, и бледнеет, и загорается румянцем. Он поёт всем телом и, точно пьянея от песни, качается на ногах.

Все, не отрываясь, следят за его игрою, только Тиунов неподвижно смотрит на реку — губы его шевелятся и бородка дрожит, да Стрельцов, пересыпая песок с руки на руку, тихонько шепчет:

— Вот, тоже., песок… Что такое — песок однако?

Из сумрака появляется сутулая фигура Симы, на плечах у него удилища, и он похож на какое-то большое насекомое с длинными усами. Он подходит бесшумно и, встав на колени, смотрит в лицо Бурмистрова, открыв немного большой рот и выкатывая бездонные глаза. Сочный голос Вавилы тяжко вздыхает:

Эх, да вы ль, пути-дороги тёмные…

* * *

Когда разразилась эта горестная японская война — на первых порах она почти не задела внимания окуровцев. Горожане уверенно говорили:

— Вздуем!

Покивайко, желая молодецки выправить грудь, надувал живот, прятал голову в плечи и фыркал:

— Японсы? Розумному человеку даже смешно самое слово!

Фогель лениво возражал:

— Ну, не скажите! Они всё-таки

Но Покивайко сердился:

— А що воно таке — высетаке?

И с ехидной гримасой на толстом лице завершал спор всегда одной и той же фразой:

— Скэптицизм?[4] Я вам кажу — лучше человеку без штанов жить, чем со скэптицизмом…

Долетая до Заречья, эти разговоры вызывали там равнодушное эхо:

— Накладём!

И долго несчастия войны не могли поколебать эту мёртвую уверенность.

Только один Тиунов вдруг весь подобрался, вытянулся, и даже походка у него стала как будто стремительнее. Он возвращался из города поздно, приносил с собою газеты, и почти каждый вечер в трактире Синемухи раздавался негромкий, убеждающий голос кривого:

— Кто воюет? Россия, Русь! А воеводы кто? Немцы!

Озирая слушателей тёмным взглядом, он перечислял имена полководцев и поджимал губы, словно обиженный чем-то.

— Какие они немцы? — неохотно возражали слушатели. — Чай, лет сто русский хлеб ели!

— Репой волка накормишь? Можешь? — серьёзно спрашивает Тиунов. — Вы бы послушали, что в городе канатчик Кожемякин говорит про них! Да я и сам знаю!

— Ущемил, видно, тебя однажды немец, вот ты его и не любишь!

Развивались события, нарастало количество бед, горожане всё чаще собирались в «Лиссабон», стали говорить друг другу сердитые дерзости и тоже начали хмуро поругивать немцев; однажды дошло до того, что земский начальник Штрехель, пожелтев от гнева, крикнул голове и Кожемякину:

— А я вам скажу, что без немцев вы были бы грязными татарами! И впредь прошу покорно при мне…

Дёргая круглыми плечами, Покивайко встал перед ним и сладостно возопил:

— Да сердце ж вы моё! Боже мой милый! Немцы, татары, або мордвины — да не всё ли ж равно нам, окуровцам? Разве ж мы так-таки уж и не имеем своего поля? А нуте, пожалуйте, прошу…

И осторожно отвёл желчного Штрехеля за карточный стол.

В Заречье несчастия войны постепенно вызывали спутанное настроение тупого злорадства и смутной надежды на что-то.

Посмотреть бы по карте, как там всё расположено! — предлагал озабоченно Павел Стрельцов. — Море там, вот его бы пустить в действие

Шабаш! — осторожно загудел Тиунов, когда узнали о печальном конце войны. — Ну, теперь те будут Сибирь заглатывать, а эти — отсюда навалятся!

Он тыкал пальцем на запад и, прищуривая глаз, словно нацеливался во что-то, видимое ему одному.

Вавила Бурмистров стал задумываться: он долго исподволь прислушивался к речам кривого и однажды, положив на плечо ему ладонь, в упор сказал:

— Ну, Яков, не раздражай души моей зря — говори прямо: какие твои мысли?

Тиунову, видимо, не хотелось отвечать, движением плеча он попробовал сбросить руку Вавилы, но рука лежала тяжело и крепко.

— Отступись! — с трудом вывёртываясь, сказал он тихонько.

Бурмистров привык, чтобы его желания исполнялись сразу, он нахмурил тёмные брови, глубоко вздохнул и тотчас выпустил воздух через ноздри — звук был такой, как будто зашипела вода, выплеснутая на горячие уголья. Потом молча, движениями рук и колена, посадил кривого в угол, на стул, сел рядом с ним, а на стол положил свою большую, жилистую руку в золотой шерсти. И молча же уставил в лицо Тиунова ожидающий, строгий взгляд.

Завсегдатаи трактира тесно окружили их и тоже ждали.

— Ну, — сказал Тиунов, оглядываясь и сухо покашливая, — о чём же станем беседовать мы?

— Говори, что знаешь! — определил Бурмистров.

— Я на всю твою жизнь знаю, тебе меня до гроба не переслушать!

Ничего, авось ты скорей меня подохнешь! — ответил Вавила, и всем стало понятно, что если кривой не послушается — красавец изобьёт его.

Но Тиунов сам понял опасность; решительно дёрнув головой кверху, он спокойно начал:

— Ладно, скажу я вам некоторые краткие мысли и как они дошли до моего разума. Будучи в Москве, был я, промежду прочим, торговцем — продавал подовые пироги…[5]

И начал подробно рассказывать о каком-то иконописце, вдовом человеке, который весь свой заработок тратил на подаяние арестантам. Говорил гладко, но вяло и неинтересно, осторожно выбирал слова и словно боялся сказать нечто важное, что люди ещё не могут оценить и недостойны знать. Посматривал на всех скучно, и глуховатый голос его звучал подзадоривающе лениво.

— Ты однако меня не дразни! — сказал Вавила сквозь зубы. — Я кроткий, но коли что-нибудь против меня — сержусь я тогда!

Кривой помолчал,

Скачать:TXTPDF

певучий: — Боже, — милостив буди ми грешному. Подай, господи, милости божией… Вот как священный стих текёт! У тебя же выходит трень-брень, как на балалайке! Стрельцов, отрицательно мотая головой, тоже