принёс первые главы повести, меня очень неприятно удивила его напряжённая, крикливая манера читать; он кричал как будто из окна в толпу или стоя на телеге. Но оказалось, что так крикливо, коротенькими, резкими фразами повесть была написана, фразы эти сливались в сплошной вопль и рычание, чтение имело характер спутанной речи, которая одновременно обвиняла и защищала. Диалоги он торопливо и невнятно бормотал, а описания выкрикивал, даже как будто выпевал. Лицо у него налилось кровью. Кто-то из слушателей посоветовал:
— Не читайте бегом!
Эти слова очень верно определяли общее впечатление, — действительно казалось, что чтец не сидит, а именно бежит, перепрыгивая через какие-то ямы и кочки, торопясь достигнуть цели. Видно было, что и писал он «бегом», спеша рассказать как можно больше тяжёлого и страшного. Одна за другою, но бессвязно, необъяснённо следовали сцены драк, избиения баб, детей, лошадей, мужик перегрызал горло живому петуху, ревнивая баба вывёртывала сосок груди пьяной бобылки. Повесть каждой страницей кричала:
«Вот как страшно! Вот как! А ещё — вот как! И — вот как!»
Кончив читать, Иван смял рукопись, сунул её в карман и, отирая пот с лица, сказал:
— Ну, знаю, что плохо! Сам слышал, — ни к чорту не годится!
Борис Тимофеев подтвердил эту самокритику:
— Да, это ты — набухал сгоряча! Всю свою губернию дёгтем и кровью вымазал.
— Не стоит говорить, — согласился Иван, приглаживая волосы, рука его дрожала.
Ночью, на берегу моря, сидя в камнях, посеребрённых луною, в необыкновенной, тоже как бы окаменевшей тишине, которая возможна только над равниной спокойной, тяжёлой воды, Иван рассказывал:
— Я — не писал, а — спорил. Сам понимаю, что этого не надо было делать. Но хотелось показать, что я знаю страшного и подлого больше, чем знают Бунин, Чехов и всякие Родионовы (Родионов — земский начальник в Боровичах, Новгородской губернии, автор нашумевшей книги «Наше преступление». В этой книге он изобразил крестьян и рабочих-керамистов очень мрачными красками -М.Г.). Вот в чём ошибка. Желаете правды? Вот вам правда! У меня её больше, чем у вас, и моя — тяжелее! Вы её издали видите, а я родился в ней, жил, буду жить!
Он очень долго и горячо говорил о том, что Тургенев, Григорович, Толстой изображали крепостных мужиков мягко, осторожно.
— Когда я читал их, так — оглядывался: разве это наши крестьяне орловские, тульские, калужские? Места — наши, а мужик — не наш! У нас таких тихоньких — нет, я таких — не знаю, не видел. Я знаю страшного мужика, он живёт в грязи, в тоске, он — дикий и несчастный. Значит — что же? При крепостном праве — мужик лучше, благообразнее был?
Покуривая тоненькие итальянские папироски одну за другою, бросая окурки на застывшую воду, он говорил о «Подлиповцах» Решетникова:
— Они — где-то у чорта на куличках, от моей совести — далеко! А вот от моей деревни до Москвы триста вёрст. В Москве — университет, консерватория, Третьяковская галерея, Художественный театр и чорт её знает что ещё! А у меня в деревне — домовые, ведьмы, коновал лошадей портит, рожениц сквозь хомут пропихивают… понимаете?
После этой ночи он стал несколько доверчивее, откровенней, снова принялся работать над повестью и начал больше читать. Прочитал «Мужиков» Бальзака, «Землю» Золя, романы Ренэ Базена, Эстонье — французы успокоили его:
— Пишут деловитее наших, — сказал он.
Он легко находил общее между иностранной и русской литературой; прочитав «Последнего барона» Лемонье, он заметил:
Почти никогда не говорил о политике, о партийных программах, революционная литература не интересовала его.
— После прочитаю, — говорил он и всё более углублялся в работу писателя.
Эсеровская закваска его напоминала о себе не часто, но очень определённо. Как-то завязался разговор на тему о необходимости «выварить мужика в фабричном котле», он нахмурился и проворчал:
— Котлов-то нет. Да и строить их никому неохота, кроме иноземцев, а они — гости, которые легко становятся хозяевами…
В другой раз захмелевшая компания, вспомнив об Азефе, начала подтрунивать над партией, боевую славу которой создал провокатор. Вольнов, послушав насмешки минуту-две, сердито заявил:
— Глупо говорите! Азеф — мерзавец, но он предавал людей, а вот люди, которые предали и предают революцию, то есть, значит, весь народ, они гораздо хуже Азефа!
И сквозь зубы произнёс странные слова:
— Бывало, что и отцы детей жандармам выдавали. Думаете — не было этого? Было…
Как-то незаметно для всех он женился на одной из эмигранток, от неё у него — сын, Илья; теперь это очень серьёзный юноша, отличных способностей. Жил Иван на берегу моря в обломке старинной, сторожевой башни, стена её опускалась прямо в море, и во время прибоя волны бухали по стене с такой силой, что всё дрожало в маленькой квадратной комнате с каменным полом.
В Россию Вольнов вернулся в 1917 году, весной. Его возвращение домой, в деревню, хорошо изображено им в повести, которую он писал в 1928 году, живя в Сорренто. Не знаю, кончил ли он эту повесть: судя по началу, она могла быть лучшим из всего, что ему удалось написать. Я встретился с ним в Москве в 1920 году, он приехал из Орла, где сидел в тюрьме. Безобидно и шутливо он рассказал, что местная власть не терпит его, сажала в тюрьму уже три раза и очень хотела бы расстрелять.
— Они меня арестуют, а мужики тихим манером — телеграмму Ильичу: выручай! Ильич выручит, а начальство ещё злее сердится на меня. Начальство по всему уезду — знакомое: кое-кто в пятом году эсерствовал, потом оказался мироедом, вышел на отруба, землишки зацапал десятин полсотни. Один начальник — сиделец винной лавки, другой был прасолом, в одной волости командует учитель, которого я знал псаломщиком, черносотенцем, наши ребята в шестом году хотели башку сломать ему. Вообще все там, кто похитрее, перекрасились, а мужик остался при своих тараканах. В Малоархангельске среди чекистов оказался ученичок мой, солдат, сын мельника, так он мне прямо заявил: «Иван Егоров, не шуми. Враг разбит, революция кончена, теперь надобно порядок восстановлять!» — «Как же, говорю, враг разбит, если ты командуешь! Как же революция кончена, если везде торчит ваша чёрная братия?»
Посмеиваясь и как будто не сожалея, он сказал:
— Все рукописи, записки мои арестовали и не отдают, должно быть, сожгли, черти!
Настроен он был хорошо: очень бодро, активно; трезво разбирался в событиях.
— Теперь — главное дело мужика на ноги ставить! Я там, у себя, организовал артель по совместной обработке земли, общественные огороды и ещё кое-что… Бедные мужики значение совместного труда отлично понимают.
Он похвалил мужиков ещё за что-то и тотчас же, как бы выполняя некую обязанность, обругал их за пьянство, за жадность.
— Привыкли в своих избах гнить, как покойники в могилах.
Был он с делегацией мужиков своего края у М.И.Калинина, был у Ленина. О Калинине кратко сказал:
— Староста — хорош! Мужикам очень понравился.
А на вопрос: какое впечатление вызвал Ленин, он ответил:
— От всякого интеллигента барином пахнет, а от него — нет!
О времени между 1917 и 1920 годами мне он ничего не рассказал, а на расспросы хмуро ответил:
— Зря болтался в разных местах.
После я узнал, что в 1918 году он дважды ездил в Сибирь за хлебом для Москвы, во вторую поездку очутился в Кунгуре среди анархистов, а затем — в Самаре, когда она была занята эсеровской «народной армией». Должно быть, именно в Самаре он близко наблюдал тех «вождей» партии эсеров, которые изображены им в повести «Встреча». Наша критика не обратила должного внимания на эту искреннюю и очень жуткую повесть, а она — один из наиболее ярких документов гражданской войны. Мне кажется, что здесь вполне уместно будет напомнить для характеристики Ивана Вольнова его предисловие к этой повести:
«Вам, мои единомышленники, далёкие, неведомые братья мои, и вам, с кем об руку боролся я, посвящаю я эту повесть, которую официальные архиереи от эсерства назовут бесстыдной и гадкой. Вам, кто в течение девяти ярчайших в русской истории лет не находит себе пристанища в стране своей, кто всем сердцем и всеми помыслами предан революции, но влачит жизнь жалкого обывателя, Надо опомниться и осознать ошибки. Я не зову вас перекрашиваться, — это самое бесчестное и постыдное, что только можно сделать, ибо м ы н е с у м е е м и с к р е н н о п е р е к р а с и т ь с я: м ы и з д р у г о г о т е с т а, (выделено М.Г.) — я только призываю вас к мужеству осознания ошибок. Всех перекрасившихся я мыслю нечестными и слабыми: в дни гонений на партию они испугались ответственности за ошибки и преступления её и, играючи, перелетели в чужой лагерь. Так же легко и безболезненно они продадут и новых хозяев своих, если к тому представится случай. Такова психология трусов, стяжателей и честолюбцев. Некоторые из фигур моей повести как бы утрированы. Да, мне хотелось ярче оттенить их слабость, никчемность или ничтожество. Я как бы сгустил краски. Но в жизни они были ещё слабей и противнее. Я хочу, чтобы вы, читая эту повесть, хоть в малой мере были искренни с собой и почувствовали, что мы почти слепы, что наши маленькие ущемлённые самолюбьица натёрли бельма на наших глазах, что Россия не отталкивала нас от себя, а наши самолюбьица превратили нас во внутренних и внешних изгоев».
В этих строчках особенно глубокое значение имеют слова: «Мы не сумеем искренно перекраситься, мы — из другого теста».
В 1928 году, зимою, в Сорренто, я спросил Вольнова:
— Настроение героя «Встречи», бывшего учителя Ивана Недоуздкова, это ваше настроение тех дней?
Он ответил, не задумываясь:
— Я считаю это настроение типичным для многих молодых эсеров в то время. В Самаре, а особенно после отступления из неё, очень многие партийцы рабочие и крестьяне поняли, в какую трущобу крови и грязи завёл их Центральный комитет партии. Были самоубийства, дезертирство, переходы к большевикам. В Недоуздкове есть кое-что моё — презрение и ненависть к вождям. Моё же настроение более определённо выражено в словах Недоуздкова Португалову и потом в сознании Португалова, когда он говорит: «Мы проиграли». Эти слова говорил я, когда приехал в Самару, увидал вождей и познакомился с настроением «народной» армии. Развелось в ней много бандитов. Большинство, конечно, обманутые мужики, они уже чувствовали, что обмануты, что вожди партии снюхались с царским офицерьём, а офицерьё ведёт крестьянство на расстрел, на гибель в