нос всегда при суждениях о ближнем чихает громко и резко и почти никогда не чихнёт справедливо!
О Адель, Адель! Когда-то в моей чистой любви к тебе не было ни жалости, ни презрения, когда-то я, дурачок, полагал, что ты есть нечто самостоятельное не только в гадком и мелком, но и в прекрасном и великом – и ах, Адель, Адель! как мне было горько, когда я убедился, что ты не делаешь чести прекрасному и великому своим участием в нём.
Но, впрочем, это к делу не относится, Адель, – да, не относится, – я расправлюсь с тобой в другом месте!
Я отступил вот для чего, Адель: тебя, добродетельная и, наверное, коробит та откровенность, с которой я пишу и которую ты, наверное, уже нарекла не чем иным, как цинизмом, – чем я, в скобках, не огорчаюсь, зная, что ты, моя туподушная, смотря по настроению, называешь наглость – смелостью души и наоборот, искренность – рисовкой и наоборот, храбрость – безрассудством и наоборот, и т. д. У тебя, моя милая, терминов нет, и ты бедна умом, – ты, моя дорогая, несамостоятельна, несамостоятельна ты, моя Адель, и пусть Святой дух жизни и Здравый смысл простят тебе твои грешки, грехи и прегрешения, как я простил тебе их! – Так я говорю, ты, наверно, возмущена моим неуважением к святой тени моей матери, – но, Адель, откровенно и раз навсегда говорю тебе: я поклоняюсь уму, – для него же нет ничего святого, ибо он сам есть святая святых и сам бог!
И важны, Адель, не отцы и матери, важны люди, все люди, то есть ты, моя несчастная рабыня веяний.