чем учить мужика азбуке, нужно — дисциплинировать его!.. Он испорченный ребенок, да! но он и — почва! Вы понимаете?.. Основание пирамиды государственного строя… и вдруг — колеблется! Вы понимаете серьезность такого… э… в… беспорядка?
— Дело ясное,- сказал Мамаев.- И, действительно, следует укрепить…
Так как и я интересуюсь судьбой мужика, я тоже вступил в разговор, и скоро мы в четыре голоса горячо и озабоченно решали судьбу его. Истинное призвание каждого из нас — установлять правила поведения для наших ближних, и несправедливы те проповедники, которые упрекают нас в эгоизме, ибо в бескорыстном стремлении видеть людей лучшими мы всегда забываем о себе.
Мы спорили, а река, как огромная змея, ползла пред нами и терлась о берег своей холодной серой чешуей.
И наш разговор извивался змеей, раздраженной змеей, которая бросается из стороны в сторону в своем стремлении схватить то, что ей необходимо и что ускользает от нее. От нас ускользал предмет разговора — мужик. Кто он? Он сидел на песке недалеко от нас; он молчал, и лицо его было бесстрастно.
Мамаев говорил:
— Не-ет-с, он не глуп! Он даже о-очень не дурак… его довольно трудно объехать на кривой… Земский начальник раздражался:
— Я не говорю — глуп! я говорю — распущен! Поймите! Живет без должной опеки над ним, как несовершеннолетним,- вот в чем корень неурядиц его жизни…
— А я, с позволения сказать, полагаю так, что он — ничего! Божия тварь, как и все… Но — извините! обалдел он… от неустройства бытия своего лишился надежд…
Это говорил Исай, говорил голосом елейным и почтительным, сладко улыбаясь и вздыхая, его глазки робко щурились и не хотели смотреть прямо, а кила сотрясалась, точно в ней было много смеха, он желал вырваться на воздух и не смел. Я же утверждал, что мужик — просто голоден и что если бы дать ему вволю хорошей пищи, то он, наверное, исправится…
— Вы говорите — голоден? — раздраженно воскликнул земский.- Но, чёрт возьми, почему? Нужно понять, по-че-му он голоден? Почему, скажите ради бога, сорок. пятьдесят лет тому назад он не знал, что такое голод?
Я говорю… я… я вот сам голоден! Да, чёрт, в данную минуту, я сам, по его милости, голоден! А! Как это вам нравится? Я приказывал переправить сюда лодки и ждать меня… Приезжаю… Сидит Кирилка. Тьфу! Нет, это, я вам скажу, просто идиоты…
— Действительно,- очень бы приятно покушать! — меланхолически сказал Мамаев.
— Н-да,- вздохнул Исай…
И все мы, раздраженные спором, уже не раз сердито фыркавшие друг на друга, замолчали, объединенные желанием есть, и посмотрели на Кирилку, который под нашими взглядами передернул плечом и стал медленно стаскивать шапку с своей головы…
— Как же это ты, брат, насчет лодки-то?..- укоризненно сказал Исай.
— Да ведь что же лодка?.. Хоша бы она и была — ее не съешь…виновато ответил Кирилка. Мы все четверо отвернулись от него.
— Шесть часов сижу здесь,- объявил Мамаев, взглянув на золотые часы, вынутые им из кармана,- из своего кармана, должен я прибавить.
— Вот извольте видеть! — раздраженно воскликнул земский и повел усами.- А эта бестия… говорит — скоро образуется затор… Ты! скоро, что ли?
Очевидно, земский полагал, что Кирилка имеет некую власть над рекой и движением льда по ней, и было ясно, что Кирилка действительно виновен в этом, потому что вопрос земского привел в движение все члены мужичонки. Кирилка двинулся на самый край бугра, прикрыл глаза ладонью и стал, наморщив лоб, смотреть вдаль, зачем-то дрыгая левой ногой и шевеля губами, как будто он шептал заклинания реке.
Лед шел сплошною массой, синеватые льдины с глухим шорохом лезли одна на другую, ломались, трещали, рассыпались на мелкие куски: порою между ними появлялась мутная вода и исчезала, затираемая льдом. Казалось, огромное тело, пораженное накожной болезнью, всё в струпьях и ранах, лежит пред нами, а чья-то могучая невидимая рука очищает его от грязной чешуи, и казалось — пройдет еще несколько минут — река освободится от тяжелых оков и явится перед нами широкая, могучая, прекрасная, сверкнут из-под снега и льда ее волны, и солнце, прорвав тучи, радостно и ярко взглянет на нее.
— Теперь уж — сичас, вашбродие! — оживленно воскликнул Кирилка.Редеет,- эна там! вона у косы!
Он простирал руку с шапкой вдаль, где я ничего не видел, кроме льда…
— До Ольховой далеко?
— Ежели прямо идти, верст пять, вашбродие…
— Ч-чёрт… гм! Может быть, у тебя есть что-нибудь? Картофель, хлеб?
— Хлеб?.. Это точно, хлеб есть… А картофелю нету… не родилось его ныне, картофелю-то…
— С тобой хлеб?
— Хлеб-то? за пазухой, вон он…
— На кой чёрт ты носишь его за пазухой?
— Да его немного, вашбродие, фунта с два… и опять же — теплее он от этого…
— Э, дурак… Надо было давеча еще кучера послать в Ольховую! Молока бы, что ли, выпить… но этот все твердит — чичас! чичас!.. Этакая мерзость!
Земский начал зло дергать усы, а Мамаев ласково уставился на пазуху мужика, который стоял, понурив голову, и медленно поднимал к ней руку с шапкой. Исай делал Кирилке какие-то знаки пальцами; мужик взглянул на него и стал бесшумно подвигаться м его сторону, обернув лицо к спине земского начальника.
Лед редел, между льдинами являлись трещины, точно морщины на скучном, бескровном лице. Играя на нем, они придавали реке то одно, то другое выражение, всегда одинаково мудрое, всегда холодное, но — то печальное, то насмешливое, то искаженное болью. Сырая масса облаков смотрела на игру льда неподвижно, бесстрастно, шорох льдин о песок звучал, как чей-то робкий шёпот, и наводил уныние.
— Дай мне, брат, хлебца! — услыхал я подавленный шёпот Исая.
И в то же время Мамаев густо крякнул, а земский громко и сердито сказал:
Мужичонка сорвал одной рукой шапку с головы, другую руку сунул за пазуху и, положив хлеб на шапку, протянул его к земскому, изогнувшись чуть не в дугу. Взяв хлеб в руку, земский брезгливо оглянул его и с кислой улыбкой под усами сказал нам:
— Господа! Все мы, я вижу, являемся претендентами на обладание этим куском, и все мы имеем на него одинаковое право,- право людей, которые хотят есть… Что же? Разделим пополам… сию скудную трапезу… Чёрт возьми! вот смешное положение, но, поверите ли, торопясь застать дорогу, я так спешил… Извольте…
Отломив себе, он подал кусок хлеба Мамаеву. Купец прищурил глаз, склонив голову набок, и, измерив хлеб, откромсал свою долю. Остатки взял Исай и разделил со мною. Мы снова сели в ряд и стали дружно, молча жевать этот хлеб, хотя он был похож на глину, имел запах потной овчины и квашеной капусты и… неизъяснимый вкус…
Я ел и наблюдал, как по реке плывут грязные лохмотья ее зимних одежд.
— Вот,- говорил земский, с упреком глядя на кусок в своей руке,извольте видеть — это хлеб! В то время, как за границей крестьянин имеет вино, сыр, пшеничный хлеб,- наш мужик ест… эту гадость. Мякина в нем, кислота какая-то… и этим питаются накануне двадцатого столетия!.. А почему?
Так как вопрос был обращен к Мамаеву, купец тяжело вздохнул и скромно ответил:
— Пишша не тово… не располагает…
— А по-че-му-с?
— Истощала почва земли… так сказать…
— Хм! Полноте! Эти разговоры об истощении земли — просто выдумка земских статистиков…
Кирилка вздохнул и поправил шапку на голове.
— Ты! Скажи — земля родит? — обратился к нему земский.
— Да ить… она всяко… когда ей в мочь, то она — сколько угодно!
— Не виляй! Говори прямо — родит?
— Вре-ешь!
— Ежели руки к ней, то она — ничего…
— Ага-а! Вы слышите — руки! Вот потому-то она и не родит, что рук к ней некому приложить… Что мы видим? Пьянство и распущенность… леность. Руководителя нет. Недород — на сцену выступает земство: на, сей, батюшка, на, ешь, батюшка… Не-ет-с, это непорядок! Почему до шестьдесят первого года родила? Потому что — если недород — сейчас его, голубчика… мужика то есть — пожалуйте-ка сюда! Вы как пахали? Вы как сеяли? Потом дадут ему сей! И — родит, о, поверьте! А теперь, живя за пазухой у земства, он спрятал все свои способности… потому что не знает, как употребить их с большей пользой для себя, а указать некому…
— Это — точно, помещик мог заставить всё, что угодно,- уверенно сказал Мамаев.- Он что хотел из мужика делал…
— Музыкантов, живописцев, танцоров, актеров…- с жаром подхватил земский. — Всё, что угодно!
— Истинно-с!.. Я вот тоже помню, когда еще мальчишкой был… так у нас… у графа… в дворне был один… подражатель, так сказать…
— Н-да?
— Всему выучился подражать! Не токмо звукам, которые от человека и скота… но даже деревянным и иным… изображал, как доску пилят или стекло бьется. Надует щеки и — хорошо выходило! А то, бывало, граф скажет: «Федька! лай, как Злобная лает! Федька! лай, как Перехват!..» И лает. Вот до чего достиг! Теперь бы за этакое искусство мно-ого денег можно взять!
— Лодки едут! — возгласил Исай.
— А! Наконец!
— Вот и дождались…- с улыбкой сказал мне Мамаев.
— Да…
— Уж это всегда так: ждешь, ждешь и… дождешься! Всему есть свой конец…
— Ведь это утешительно,- не правда ли?
— Еще бы-с!
— Ежели бы не это — многие совсем не могли бы жизнь терпеть,- сказал Исай.
У того берега реки среди льда копошились две длинные темные точки.
— Лезут,- сказал Кирилка, посмотрев на них.
Земский начальник искоса взглянул на него и спросил:
— Ну что, всё пьешь?
Кирилка виновато ответил:
— Ежели когда случится… выпиваю…
— А лес воруешь?
— Зачем мне лес, вашбродие!
— Нет, однако?
— Никогда я, вашбродие, не займовался лесом! — сказал Кирилка и даже головой потряс отрицательно.
— А судил я тебя за что?
— Известно… судили вы, это точно…
— За что?
— Как вы начальники… то вам и положено судить нас.
— Хи-итрая ты бестия! Ну, а с барж, во время паузка, тоже воруешь по-прежнему?
— Я, вашбродие, один раз попробовал.
— Да и то попал, ха-ха-ха!
— Не привышно нам это — потому и попал.
— Хе-хе-хе! — смеялся Мамаев.
Лодки, отталкиваясь баграми от льдин, напиравших на борта, подвигались к нашему берегу. Мужики в них что-то кричали друг другу. Кирилка тоже приставил ко рту кулак трубкой и неожиданно сильным голосом крикнул им:
— На ветлу потрафля-ай!..
Крикнул и почти кувырком скатился вниз с бугра к реке… Мы тоже последовали за ним.
Скоро мы садились в лодки: в одну я с Исаем, в другую Мамаев