Легкий человек. Максим Горький
Утром, часов в шесть, ко мне на постель валится некая живая тяжесть, тормошит меня и орет прямо в ухо:
— Вставай!
Это — Сашка, наборщик, забавный мой товарищ, парень лет девятнадцати, рыжий, вихрастый, с зелеными глазами ящерицы и лицом, испачканным свинцовой пылью.
— Айда гулять! — кричит он, стаскивая меня с постели.- Кутнем сегодня, у меня — деньги, шесть двадцать, и — Степаха именинница! Где у тебя мыло?
Он идет в угол, к рукомойнику, ожесточенно моется, фыркает и, не умолкая, говорит:
— Слушай,- звезда — по-немецки — астра?
— Это, кажется, по-гречески.
— По-гречески? У нас, в газете, новая корректорша стихи печатает, подписывается — Астра. Фамилия у ней — Трушеникова, а зовут — Авдотья Васильевна. Хорошая дамочка,- красивая, только — очень толстая… Дай-ка гребенку…
Раздирая гребнем густую рыжую паклю на голове, он морщится, ругается и неожиданно, на полуслове, умолкает, внимательно рассматривая отражение своего лица в мутном стекле окна.
За окном, на кирпичной стене, мокрой от ночного дождя, играет солнце, красит стену. На воронке водосточной трубы сидит галка, чистит перья.
— Рожа у меня плохо выдумана,- говорит Сашка.- Гляди, какая галка нарядная! Дай-ка мне иглу с ниткой, я пуговицу пришью…
Он вертится, точно обожженный, так вертится, что ветер ходит, сдувая клочья бумаги со стола.
Потом, стоя у окна и неумело работая иглой,- спрашивает:
— Лотарь. Зачем он тебе?
— Смешно! Я думал — Лодырь, от него и пошли все лодыри! Сначала пойдем в трактир, чаю напьемся, потом — к поздней обедне в монастырь, на монахинек поглядим — люблю монахинек! А — переспектива — это что?
Он набит вопросами, как погремушка горохом. Объясняю ему, что такое перспектива, и он, не дослушав, рассказывает:
— Ночью в типографию ввалился этот — фельетонист,- Красное Домино, конечно — пьяненький, как баба, и — пристал ко мне: какие у тебя переспективы?
Пришив к пиджаку пуговицу выше, чем следовало, он перекусывает нитку белыми зубами, облизывает красные пухлые губы и жалобно бормочет:
— Лизочка верно говорит,- надобно читать книжки, а то — так и умрешь мужиком, ничего не зная. А — когда читать? Вот и некогда!
— Ты поменьше бегай за девицами…
— Али я — мертвый? Не старик же я! Погоди,- женюсь — перестану!
И, потягиваясь, он сладко мечтает:
— Женюсь на Лизочке. Эх, и модница же! У нее, брат, платье есть эдакое — барежевое, что ли,- ух! До того она хороша в нем, что у меня даже ноги трясутся. Так бы всю и съел!
Играя роль солидного человека, я замечаю:
— Смотри, тебя не съели бы!
Он самонадеянно ухмыляется, встряхнув кудрями.
— Намедни у нас в газете студенты спорили: один говорит — любовь дело опасное, а другой — нет, безопасное! Ловкачи! Девицы студентов любят, всё равно как военных.
Выходим на улицу,- булыжники мостовой, омытые дождем, блестят, как черепа лысых чиновников. Небо загромождено клочьями снежно-белых облаков, среди облачных сугробов гуляет солнце. Крепкий осенний ветер гонит людей по улице, точно увядшие листья, толкает нас, свистит в ушах. Сашка ежится, засунув руки глубоко в карманы промасленных штанов, на нем легкий летний пиджачок, синяя рубаха, истоптанные рыжие сапоги.
По небу полуночи ангел летел
— читает он в такт шагам.- Люблю эту штуку! Который написал?
— Лермонтов.
— Я его всё с Некрасовым путаю.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна.
Прищурив зеленые глаза, он повторяет вполголоса, раздумчиво:
Желанием чудным полна…
— Ах ты, господи! Как я это понимаю хорошо! До того даже, что сам бы полетел… «желанием чудным»…
Из ворот угрюмого дома выходит девушка, празднично одетая, в юбке цвета «бордо», в черненькой кофточке со стеклярусом, в золотисто-шелковом платке.
Сашка, сорвав с головы измятый картуз, почтительно кланяется ей:
— С ангелом, барышня!
Милое круглое лицо девушки ласково улыбается, но тотчас же тонкие брови строго нахмурились и сердитый голосок полуиспуганно говорит:
— Я вас вовсе не знаю!
— Так это — ничего! — весело отвечает Сашка.- И всегда так: сначала не знают, потом — познакомятся и влюбятся…
— Если вы хотите озорничать…- говорит барышня, оглядываясь; улица пустынна, только далеко, в конце ее, едет воз капусты.
— Мы — смирные! — уверяет Сашка, идя обок с девушкой и заглядывая в лицо ей.- Вижу я, что вы именинница.
— Пожалуйста, отстаньте!
Четко щелкая каблуками по кирпичу панели, барышня идет быстрее,- Сашка приостановился и бормочет:
— Можно, отстал. Гордая какая! Эх, костюма нет у меня подходящего к характеру! Кабы другой костюм, так небойсь заинтересовалась бы.
— Ты почему узнал, что она именинница?
— А — как же? Выпялилась в самое лучшее свое и в церковь идет. Бедный я очень! Эхма, кабы денег тьма! Купил бы деревеньку да и жил помаленьку… Гля-ди-ко!
Четверо бородатых мужиков вынесли из переулка некрашеный гроб, впереди их, с крышкой на голове, шагает мальчик, а сзади — высокий нищий, с посохом в руке; лицо у него суровое, каменное, идет он и, не отрываясь, смотрит красными глазами на серый нос покойника, высунутый из гроба.
— Плотник помер,- умозаключает Сашка, сняв картуз.- Упокой господи подальше от родных и знакомых!
И, улыбаясь во всю рожу, весело поблескивая неугасимыми глазами, Сашка объясняет:
— Покойника встретить — удачу сулит. Сворачивай!
Мы входим в трактир «Москва», в маленькую комнатку, тесно заставленную стульями и столами; на столах — розовые скатерти, на окнах — голубые выцветшие занавески и много цветов в горшках, над цветами — канарейки в клетках. Пестро, тепло и уютно.
Заказав жареной колбасы, чаю, полбутылки водки и десяток папирос «Персичан»,- Сашка барином усаживается за стол у окна и рассуждает:
— Люблю жить вежливо, с уважением. Ты вот все рассуждаешь, то — не так, это — не так, а — почему? Всё — как надо. У тебя характер не человечий, несогласный. Ты, брат, какой-то ер,- слово и без ера понятно, ну — для порядка, для красоты, что ли,- ставят ер в конце.
Пока он пробирает меня, я, глядя на него, думаю:
«Сколько жизни вмещено в этом парне! Человек, вместивший так много, не пройдет жизнь не замечен людьми».
А ему уже надоела проповедь, он взял нож и, шаркая им по тарелке, раздражает птиц. Комната оглашается пронзительными трелями канареек.
— Заорали! — удовлетворенно говорит Сашка, бросая нож, и, запустив пальцы в рыжие свои волосы, думает вслух:
— На Лизочке — не женишься, где там! Может,- так как-нибудь выйдет,влюбится она в меня? Я ее — без ума люблю!
— А Зина как же?
— Ну,- Зинка — простеха, а Лизочка — модница,- объясняет Сашка.
Он — сирота, подкидыш; семи лет он уже работал у скорняка, потом у водопроводчика, два года жил подручным на мельнице у монахов и уже второй год — наборщик. Работать в газете ему очень нравится. Грамоте он научился между делом, незаметно для себя, и грамота сильно тянет его к своим тайнам. Особенно любит он читать стихи и даже сам пишет,- иногда он приносит мне испачканные свинцом клочья бумаги, на ней вытянуты в правильные строчки каракули карандаша. Стихи всегда одного содержания и такой, приблизительно, формы:
Я полюбил тебя с первого разу,
Как только увидал на Черном озере,
И все теперь думаю про твою красу,
Когда я говорю ему, что это еще не стихи,- он удивляется:
— Отчего? Видишь — у, и здесь — у; здесь — е, и тут — е!
— А ты вспомни, как звучат стихи Лермонтова…
— Ну, так он долго учился, а я — только начал! Погоди, я тоже привыкну.
Его самонадеянность уморительная, но — в ней нет ничего неприятного. Просто он уверен, что жизнь влюблена в него, как прачка Степаха, он может делать всё, что хочет, и всюду его ждет успех.
Монастырский колокол неуверенно зовет к поздней обедне. Канарейки замолчали, прислушиваясь к звону, от которого дребезжат стекла в рамах.
Сашка бормочет:
— Идти к обедне али нет?
И решает:
— Идем!
Дорогой он жалобно возмущается:
— Скажи, пожалуйста, что за диво? Всегда в монастыре скучно мне, а ходить я туда все-таки люблю! Монахиньки эти, молоденькие,- жалко их!
В храме он становится у притвора, где стоят нищие и разные мытари; его зеленоватые глаза широко, удивленно раскрыты и смотрят на клирос, где стоит толпа белолицых клирошанок в острых шлычках. Все они — прямые и точно вырублены из черного камня. Поют согласно, и что-то удивительно чистое звучит в серебряных голосах. Блестит золото иконостаса, стекла киотов отражают огоньки свеч, похожие на золотых мух.
Вздыхают мытари и шепчут свои скромные молитвы, поднимая выцветшие глаза в купол храма. Будни, народа немного, пришли только те, кому нечего делать, некуда девать себя.
Впереди Сашки стоит, перебирая четки, большая монахиня в клобуке; Сашка — по плечо ей и привстает на цыпочки, чтоб заглянуть в ее круглое лицо, в невидимые ему глаза,- привстал и нахально заглядывает, полуоткрыв рот, как для поцелуя.
Монахиня, чуть наклонив голову, двигает шеей и смотрит на него, как сытая кошка на мышь; он сразу осел, дернул меня за рукав и вышел на паперть.
— Ух, как она поглядела на меня! — говорит он, испуганно закрыв глаза. Потом, вытащив картуз из кармана пиджака, отирает им потное лицо и морщится.
— Уй, как она… словно я — чёрт! Даже сердце у меня екнуло! И смеется:
— Должно быть, солон ей пришелся наш брат!
Он — добрый, Сашка, но жалости к людям у него нет. Он может дать денег нищему больше и дает охотнее, чем богатый, но он дает потому, что не любит нищету. Маленькие драмы буден не вызывают его сочувствия, он рассказывает о них — смеясь:
— Знаешь,- Мишка Сизов в тюрьму попал! — говорит он оживленно.Ходил-ходил, искал-искал работы да и украл зонтик, его схватили,- не умеет воровать! К мировому. Я иду,- глядь, а его, как барана, будочник ведет. Морда бледная, губы распустил. Кричу: «Мишка!» А он молчит, будто не узнал меня.
Мы заходим в лавку, где Сашка покупает фунт мармеладу, объясняя мне:
— Надо бы Степахе кондитерский пирог купить, да я не люблю этих пирогов, мармалад — лучше!
Купив еще пряников и орехов, он заходит в винный погребок и покупает две бутылки наливок; одна цвета сурика, а другая — купоросного масла. Затем, шагая по улице с кульком под мышкой, он, на ходу, сочиняет историю монахини.
— Здоровенная женщина! Наверное — лавочницей была, обличье бакалейное. Вот, наверное, мужа-то обманывала! А он, поди, жиденький был… До чего эти бабы ловкие! Например — Степаха…
Но мы уже подошли к ворогам коричневого домика с зелеными ставнями. Сашка, хозяйским пинком ноги, открывает калитку и, ухарски сдвинув картуз набекрень, шествует по двору, засыпанному желтым листом березы, липы и