Леонид Красин. Максим Горький
В первый раз я услышал имя Леонида Красина из уст Н.Г.Гарина-Михайловского; это было в Самаре в 95-6 годах. Убеждая меня в чём-то, в чём я не мог убедиться, Гарин пригрозил:
— Вас надо познакомить с Леонидом Красиным, он бы с вас в один месяц все анархические шишки сточил, он бы вас отшлифовал!
Угроза эта вызвала в памяти моей образ Павла Скворцова, нижегородца, одного из первых марксистов, фанатика книги, не симпатичного мне. В течение десяти лет я встретил на путях моих не мало апостолов, и мне уже казалось, что все они требуют одного: чтоб личный опыт мой я, как можно скорее и с явным ущербом для опыта, уложил в предлагаемые ими формы.
Зимою 1903 года я жил в курорте Сестрорецк, один в огромной комнате; она во время сезона служила, кажется, «пневматическим ингаляторием», её освещали два окна, выходившие в парк, окна были высокие и шире дверей, но мелкие переплеты их рам напоминали о тюремных решётках. Труба парового отопления каждое утро шипящим голосом спрашивала:
— Не хотите ли рыбы?
Кроме меня, в курорте жила А.Г.Достоевская, банщик Прохоров рассказал мне, что это вдова кавказского генерала Грибоедова, казнённого за измену царю Николаю I, почему она и живёт под чужой фамилией.
Я был предупреждён, что ко мне приедет «Никитич», недавно кооптированный в члены ЦК, но, когда увидал в окно, что по дорожке парка идёт элегантно одетый человек в котелке, в рыжих перчатках, в щегольских ботинках без галош, я не мог подумать, что это он и есть «Никитич».
— Леонид Красин, — назвал он себя, пожимая мою руку очень сильной и жёсткой рукою рабочего человека. Рука возбуждала доверие, но костюм и необычное, характерное лицо всё-таки смущали, — время было «зубатовское», хотя и на ущербе. Вспоминались слова Гарина, Павел Скворцов, десятки знакомых мне активных работников партий, всегда несколько растрёпанных, усталых, раздражённых. Этот не казался одетым для конспирации «барином», костюм сидел на нём так ловко, как будто Красин родился в таком костюме. От всех партийцев, кого я знал, он резко отличался — разумеется, не только внешним лоском и спокойной точностью речи, но и ещё чем-то, чего я не умею определить. Он представил вполне убедительные доказательства своей «подлинности», да, это — «Никитич», он же Леонид Красин. О «Никитиче» я уже знал, что это один из энергичнейших практиков партии и талантливых организаторов её.
Он сел к столу и тотчас же заговорил, что, по мысли Ленина, необходимо создать кадр профессиональных революционеров, интеллигентов и рабочих.
— Так сказать — мастеров, инженеров, наконец — художников этого дела, — пояснил он, улыбаясь очень хорошей улыбкой, которая удивительно изменила его сухощавое лицо, сделав его мягче, но не умаляя его энергии.
Затем он сообщил о намерении партии создать общерусский политический орган социал-демократии.
— На всё это нужны деньги. Так вот, мы решили просить вас: не можете ли вы использовать ваши, кажется, приятельские отношения с Саввой Морозовым? Конечно, — наивно просить у капиталиста денег на борьбу против него, но — «чем чорт не шутит, когда бог спит»! Что такое этот Савва?
Внимательно выслушав характеристику Морозова, постукивая пальцами по столу, он спросил:
— Так, значит, попробуете? И даже имеете надежду на успех? Чудесно.
Эту часть беседы он кончил быстро, и всё вышло у него так округлённо, законченно, что уж нечего было добавить, не о чем спросить. Затем, с увлечением юноши, он начал рассказывать о борьбе Ленина с экономистами, ревизионистами и закончил памятным пророчеством:
— Вероятно — расколемся. Ленина это не пугает. Он говорит, что разногласия организаторов и вождей — верный признак роста революционного настроения масс. Как будто — он прав, но как будто — несколько торопится. Но пока он ещё не ошибался, забегая вперёд.
Прохоров принёс самовар, за чаем Красин начал говорить о литературе, удивляя меня широкой начитанностью, спорил о театре, восхищаясь В.Ф.Комиссаржевской, Московским Художественным. Когда я сказал, что пьесы Чехова следовало бы ставить не как лирические драмы, а как лирические комедии, он расхохотался.
— Но ведь это был бы почти скандал! — вскричал он, но затем полусогласился:
— Может быть, вы правы, пожалуй, как комедии они более отвечали бы слагающейся социальной обстановке и настроению молодёжи. Панихиды — не ко времени, хотя и красивы.
Рассказал, посмеиваясь, о своём посещении Льва Толстого.
— Тогда я был солдат и только что, так сказать, внюхался в Маркса.
Рассказывал он живо, прекрасно, с весёлым юмором, в память мою крепко врезалось сердитое лицо Толстого и колючий взгляд его глаз.
Через три часа Леонид Борисович ушёл к поезду в Петербург, сказав мне на прощанье:
— Вы тут — точно муха на лысине, сыщикам очень удобно следить за теми, кто у вас бывает. Предупреждаю: за мной хвостов нет. Я — человек без тени, как Питер Шлемиль.
Свидание с Морозовым состоялось через три дня. Аккуратно и внимательно читая «Искру» и вообще партийную литературу, Савва был знаком с позицией Ленина, одобрял её, и, когда я предупредил его, с кем он будет говорить, он сказал ничего не обещающее слово:
— Поговорим.
Чтобы последующее не удивило читателя так, как тогда оно удивило меня, я нахожу нужным сказать здесь несколько слов о Савве Морозове. Я познакомился с ним в 1901 году, и за два года между нами образовались отношения дружбы, мы даже говорили на ты, к чему я вообще не склонен. Морозов был исключительный человек по широте образования, по уму, социальной прозорливости и резко революционному настроению. Настроение это возникло у него медленно и постепенно, но и за семь лет пред этим он не скрывал своего «радикализма».
В 96 году, в Нижнем, на заседании одной из секций Всероссийского торгово-промышленного съезда обсуждались вопросы таможенной политики. Встал, возражая кому-то, Дмитрий Иванович Менделеев и, тряхнув львиной головой, раздражённо заявил, что с его взглядами был солидарен сам Александр Третий. Слова знаменитого химика вызвали смущённое молчание. Но вот из рядов лысин и седин вынырнула круглая, гладко остриженная голова, выпрямился коренастый человек с лицом татарина и, поблескивая острыми глазками, звонко, отчётливо, с ядовитой вежливостью сказал, что выводы учёного, подкрепляемые именем царя, не только теряют свою убедительность, но и вообще компрометируют науку. В то время это были слова дерзкие. Человек произнёс их, сел, и от него во все стороны зала разлилась, одобрительно и протестующе, волна негромких, ворчливых возгласов.
Я спросил: кто это?
— Савва Морозов.
…Через несколько дней в ярмарочном комитете всероссийское купечество разговаривало об отказе Витте в ходатайстве комитета о расширении срока кредитов государственного банка. Ходатайство было вызвано тем, что в этот год нижегородская ярмарка была открыта вместе с выставкой, на два месяца раньше обычного. Представители промышленности говорили жалобно и вяло, смущенные отказом.
— Беру слово! — заявил Савва Морозов, привстав и опираясь руками о стол. Выпрямился и звонко заговорил, рисуя широкими мазками ловко подобранных слов значение русской промышленности для России и Европы. В памяти моей осталось несколько фраз, сильно подчёркнутых оратором:
«У нас много заботятся о хлебе, но мало о железе, а теперь государство надо строить на железных балках… Наше соломенное царство не живуче… Когда чиновники говорят о положении фабрично-заводского дела, о положении рабочих, вы все знаете, что это — «положение во гроб»…»
В конце речи он предложил возобновить ходатайство о кредите и чётко продиктовал текст новой телеграммы Витте, — слова её показались мне резкими, задорными. Купечество оживлённо, с улыбочками и хихикая, постановило: телеграмму отправить. На другой день Витте ответил, что ходатайство комитета удовлетворено.
Дважды мелькнув предо мною, татарское лицо Морозова вызвало у меня противоречивое впечатление: черты лица казались мягкими, намекали на добродушие, но в звонком голосе и остром взгляде проницательных глаз чувствовалось пренебрежение к людям и привычка властно командовать ими. Не преувеличивая, можно сказать, что он почти ненавидел людей своего сословия, о тех, которые «либеральничали» в 901-5 годах, он говорил:
— Щенки. Играют.
Он вообще говорил о промышленниках с иронией, и, кажется, друзей среди них у него не было. Может быть, лучше всего говорит о нём тот факт, что рабочие Орехова-Зуева не поверили в его смерть, а объяснили её так: Савва бросил все свои дела, «пошёл в революционеры» и, под чужим именем, ходит по России, занимаясь пропагандой. Это говорилось даже в 1914 году.
А некто Марк Азадовский в книжке «Беседы собирателя», изданной в 24 году Восточносибирским отделом географического общества, сообщает, что в 15 году им записана на реке Лене такая легенда:
«Во время войны с японцами Савва Морозов пожертвовал миллион аршин полотна на солдат. Пожертвовал он их великому князю. Вот сколько-то времени прошло, заходит Савва Морозов в лавку купить там что-то и видит: его полотно продают. Значит, смошенничали. Он возьми да и скажи об этом великому князю. Тот в обиду принял. Велит арестовать за эти слова Савву Морозова. Как Савву Морозова арестовали, тут заводы остановились, работы нету — что тут будешь делать. Устроили рабочие забастовку и пошли к царю просить, чтоб Савву Морозова освободили. А царь их всех перестрелял. 9 января это было».
Для того, чтоб после 1906 года в памяти рабочих удержалась такая легенда, необходимо, чтоб личность её героя очень много говорила социальному чутью людей труда.
Деловая беседа фабриканта с профессиональным революционером, разжигавшим классовую вражду, была так же интересна, как и коротка. Вначале Леонид заговорил пространно и в «популярной» форме, но Морозов, взглянув на него острыми глазами, тихо произнёс:
— Это я читал, знаю-с. С этим я согласен. Ленин — человек зоркий-с.
И красноречиво посмотрел на свои скверненькие, капризные часы из никеля, они у него всегда отставали или забегали вперёд на двенадцать минут. Затем произошло приблизительно следующее:
— В какой же сумме нуждаетесь? — спросил Савва.
— Давайте больше.
Савва быстро заговорил, — о деньгах он всегда говорил быстро, не скрывая желания скорее кончить разговор.
— Личный мой доход ежегодно в среднем шестьдесят тысяч, бывает, конечно, и больше, до ста. Но треть обыкновенно идёт на разные мелочи, стипендии и прочее такое. Двадцать тысяч в год — довольно-с?
— Двадцать четыре — лучше! — сказал Красин.
— По две в месяц? Хорошо-с.
Леонид усмехнулся, взглянув на меня, и спросил: нельзя ли получить сразу за несколько месяцев?
— Именно?
— За пять, примерно?
— Подумаем.
И, широко улыбаясь, пошутил:
— Вы с Горького больше берите, а то он извозчика нанимает за двугривенный, а на чай извозчику полтинник даёт.
Я сказал, что фабрикант Морозов лакеям на чай даёт по гривеннику и потом пять лет вздыхает по ночам от жадности, вспоминая, в каком году монета была чеканена.