Милов, чего ждёшь? Делать тебе нечего на земле, бери кружку, айда по миру и собирай на памятники нам! Только гляди, чтобы мне — конный! Другие как хотят, а я желаю верхом на чугунном коне в веках сидеть! И чтобы надпись золотом: на сего коня посажен деревнею Большие Гнезда Алексей Дмитриев Шипигусев за добрые его дела вплоть до конца веков!
Тихий мужик сконфуженно улыбается, молчит, жмётся и одёргивает рубаху свою слабыми руками.
А Савелий — тот, сверкая большим горящим взглядом, хрипит:
— Бить! Они бьют…
Спросишь его:
— Чего же можно достигнуть боем?
Крутит головой и, задыхаясь от кашля, говорит:
— Нету у меня иного слова на вашу речь, нету! И скоро помирать мне, а хочется видеть, как вздрогнет мясо на их костях, хочется слышать, как их хрящи затрещат!
Тут он весь. И это — страшно! Но уж немного осталось этого человека на земле, да скоро и остатки свои он кровью расплюёт.
Смотришь на него и горестно думаешь:
«Сколько народу изувечено, разбито, озлоблено — за что? Какая это жизнь? И как не стыдно людям терпеть её, не бороться с ней!»
С Гнедым же случилось неожиданное и смешное событие. Приходит он ко мне, смущён весьма, сидит, ёжится и — растерянная улыбка на тёмном лице.
Вижу я — одёжа у него починена, заплатами покрыта, а штаны совсем крепкие — это необычно!
Некогда было мне, и я тороплю его:
— С каким делом, дядя Михайло?
Разводит руками и начинает:
— Не знаю, как и сказать! Видишь ли, режу я вчера вечером лозняк на верши, вдруг — Марья Астахова идёт. Я будто не вижу — что мне она? «Здравствуй», — говорит, и такая умильная, приветная. «Здорово, — мол, бесстыдница!» Ну, и завязался разговор. «Какая, дескать, я бесстыдница, ведь не девка, а вдова, муж, говорит, у меня гнилой был, дети перемерли, а я женщина здоровая, тело чести просит, душа ему не мешает».
Почесал солдат переносицу, смотрит на меня исподлобья и спрашивает:
— Верно она сказала?
— Ничего, — мол, — хорошо.
Оживился, осмелел и продолжает:
— Вот и я думаю — верно! Ведь коли баба свободна и по своей охоте к парню идёт — почему это грех? Та же милостина — парню-то где взять? И лучше ещё, а то — девку бы испортил. Ну, слово за слово, вижу я — чего-то нужно ей от меня, а сказать она не решается, смотрит ласковой кошкой и… и всё такое. «Тебе чего надо-то?» — говорю. А она — заплакала, стоит против меня, и слёзы из глаз у неё, как сок из берёзы. «Буду, говорит, просить тебя, Михайлушка, не позорь ты батюшку по праздникам, сделай милость! Гляди-ка, ночей-де спать старик не может, мотается по избе и всё ворчит и ругает всех: поп — лентяй, урядник — вор, становой — грабитель, до земского вплоть изругает всех и ревёт, да так ревёт, что жутко! А спросишь — что ты, батюшка? Кричит — прочь, позорище моё! Тебя с Мокейкой ради — куда я жизнь свою спустил, в чём мне радость, где покой? Кто мне защита? В зверях живу! Кабы силы мне, топором бы изрубил я вас, окаянных, пагуба вы моя, съели вы меня! Страшно, говорит, мне, Михайлушка, да и жалко его — отец ведь!» Я говорю: «Так ему и надо!» А у самого сердце ёкнуло, не то с радости, не то от другой какой причины.
И снова мнётся солдат, сконфуженно ёрзая по скамье, не смотрит на меня.
— Видишь ты, Егор Петров, знаю я это, как ночами от обиды не спится, тяжело это человеку, брат! Конечно, мне Кузьму нисколько не жаль, а при чём тут женщина эта? Однако и на неё позор падает — за что? Не сама она себе отца выбрала…
— В чём же дело-то?
— Погоди! Я тебе по порядку объясню.
И, виновато посмеиваясь, объяснил: улестила его Марья, приласкала, не может он теперь отца её обличать.
Говорю ему с досадой:
— Да я тебя три месяца уговариваю, чтобы ты бросил эти скандалы!
Он тихо говорит:
— Верно, три! А всё-таки будто измена!
— Кому?
— Правде!
И вдруг прояснел солдат, хлопнул ладонью по скамье.
— Время-то, Егор Петров, а? Бывало — всяк человек, лёжа на печи, как хотел, так и потел, а ноне, не спрося шабра, не решить тебе ни худа, ни добра — верно?
Рад, хохочет.
Рассказал я об этой беседе Егору, а он, дымя злейшими корешками своими, сквозь зубы ворчит:
— Ну, и дёшев народишко!
И, помолчав, добавил:
— А прибаутка верная — и здоровым, и хворым пришло время жить хором! Знаешь — и тут кусок пользы мы найдём. Если это решится, что Варвару Кирилловну в город, в типографию нашу, кухаркой или женой определим, самое милое дело тайник наш устроить у Астахова. Теперь ясно, что Гнедой в работниках будет у него, для того Сашку и прогнали.
— Ошибаешься ты, пожалуй? — говорю я, сомнительно покачивая головой.
— Я? — тихо воскликнул Егор, сощурив кремнёвые глаза. — Я, брат, на год вперёд все эти дела и поступки вижу, уж поверь!
Улыбаясь, он продолжает:
— Нет, перенести склад Кузьме в дом — это и приятно и безопасно: Мокей неграмотен, Марья не выдаст, а сам старик не найдёт — надо, чтобы не нашёл, это уж Гнедого обязанность.
— Говорят — избил старик Марью за связь с солдатом, — сказал я.
Егор равнодушно пояснил:
— Куда ему людей бить! Слаб уж, не может. Был в силах, так сына в дураки забил и оглушил на всю жизнь. Это Мокей колотил сестру, по отцову приказу, но он, глухой, сильно бить не смеет, боится Марьи, она сама его треплет, когда ей не лень. Видел я её сегодня — она шла с Варварой Кирилловной капусту рубить, — ничего, хохочет.
Пристально и задумчиво глядя на меня, он говорит:
— Всё это не важно, тёзка, всё это дребедень. А вот замечаешь ты или нет, что Авдей у нас всё больше скучает?
— Да, заметно.
— То-то. А не кажется тебе, что не по пути ему с нами?
Я не сразу ответил.
— Нет, будто бы не кажется.
— Будто бы?
Досекин усмехнулся, помолчал и снова тихо повторил:
— На год вперёд все дела вижу, да… От этого в сердце у меня будто смола кипит иной раз.
На скулах у него появились желваки, он протянул сквозь зубы:
— Понимаю я, что должны мы быть самые спокойные люди на Руси — не завтра наш праздник, не через год и не через десять лет, понимаю! Дела эвон сколько! Вся Россия — это как гора до небес вершиной. Да… Да, брат, всё это я понимаю и спокоен. Только боюсь — не убить бы мне кого!
Мне стало боязно за него, и жуткое коснулось сердца.
— Ты что? — спрашиваю, подходя к нему.
Но он уже оправился и заговорил мягче, с улыбкой в глазах:
— Спокойные люди — силища! О, господи, как мне всегда умиляет душу слесарь этот, убитый на Лесной. Вспоминаю о нём, и — всего меня приподнимает изнутри: вот — умер человек, а я питаюсь его силой и живу! Вижу все: приходят солдаты к нему, зовут — пойдём! «Это, спрашивает, вам и приказано убивать меня?» Не смеют ответить, а? «Жалко, говорит, вас, что, молодые ребята, начинаете вы жизнь свою убийством. Идёмте!» Застрелили они его. Какой народ! Даже обругать неохота таких. На третий день с одним из них сидел я в трактире — совсем разбитый человек: кобенится, лается, а глаза мёртвые. Спился он, наверное. А то — удавился. Видно было, что нельзя ему жить, — померла душа.
— Что с тобой, Егор? — снова спрашиваю я. Он встрепенулся, встал.
— Ничего. Так. Вспомнилось. Ну, ночью я иду в город; говори, что надо, пора мне.
И ушёл, спокойный.
Дней через десять я сидел поздно вечером с Варварой, рассказывая ей о древних русских народоправствах во Пскове и Новгороде, вдруг — топот на дворе, в сенях, и входит Досекин с Авдеем.
— Добрый вечер! — здоровается Егор, спокойно и громко. — Помешали мы? Извините, коли так! Вот, у Авдея — новость.
Никин бросил в угол шапку, пригладил волосы и, оглянув комнату, просит:
— Ты, Варвара Кирилловна, помолчи о том, что я скажу…
— Покланяйся, может и помолчу! — недружелюбно отвечает Варя.
Он сел, согнулся вдвое, локти на коленях, голова между ладонями зажата, потом выпрямился, вытянул ноги, плюнул на пол.
— Ты рассказывал бы, — предлагает Егор, закуривая.
— Дело такое, — глуховато начал Никин, — узнал Кузьма Астахов, что Марья живёт с Гнедым… Я, Варвара Кирилловна, потому сказал — помолчи, что дело это не общественное, а моё, видишь ты…
Варя удивлённо посмотрела на него и молчит. Егор держит перед лицом папироску и, осторожно сдувая с неё пепел, говорит:
— Кузьма зовёт его в зятья.
— Вот! — кратко сказал Авдей и смотрит на меня, растерянно улыбаясь. Его серьёзное, красивое лицо осунулось, поблёкло, глаза налились томной мутью, и сквозь неё из глубины сверкают незнакомые мне искры тайной радости, страха или злобы — не пойму я.
— Рассказать с начала? — спрашивает он Досекина. Не отрывая глаз от своей папиросы, тот равнодушно говорит:
— Как хошь!
Авдей встал — он показался мне вытянувшимся ещё больше за эти дни.
— Вчера в обед иду я около избы, а он меня позвал…
— Позвал… — неопределённо повторил Егор.
— Ей-богу — сам позвал! — воскликнул Никин и поднял руку, как бы желая перекреститься.
— Я не спорю! — говорит Егор. Он качается и тихонько посвистывает сквозь зубы.
Никин сел в угол, в тень, и оттуда неровно течёт его крепкий голос, нескладно идут осторожные слова.
— Хворый он, Кузьма Ильич, хилый, видно, умрёт скоро. «Желаю, говорит, я, чтобы ты обвенчался с Настасьей».- «Ты, мол, желаешь, а я не могу — чем кормить мне её?» Говорили мы с ним долго…
— Долго… — повторяет Егор, кивая головой.
— Да! И он перечисляет: Мокей-де не хозяин, да и бездетен, Машка всё с полюбовниками промотает, а имущества у меня много…
— Много… — эхом отражает Досекин вкусно сказанное слово.
Варя, кусая губы, жмётся к моему плечу, и мне тоже смешно, грустно и стыдно.
Авдей снова встал на ноги.
— Ты не смейся, пожалуйста, Егор! — просит он вздрагивающим голосом. Ты пойми — мочи моей нету жить так! Когда-то что будет у вас, а жизнь идёт!
— Она идёт! — уверенно говорит Егор. — Она, брат, ни минуты не стоит, жизнь!
— Да! А Настя — в городе. Устал я, изголодался! Мать эта у меня —