Скачать:TXTPDF
Лето

землю, подстилая под себя доски, а Милов топчется, дёргая свою рубаху, и бубнит:

— Проникла водица… разрушилась жилища-то, две зимы не жили в ней…

Резво взыграл огонь, взметнулась тьма, прижалась к чёрным стенам, ко крыше землянки и дрожит, торопясь всосаться в землю.

Святой огонёк, батюшка, обсуши, обогрей! — весело говорит Кузин.

Савелий, пожимаясь, кашляет, а лесник, тёмный и мохнатый, словно кикимора, озирает нас маленькими острыми глазками.

— Допрежде надо выпить! — кричит Гнедой, вытаскивая откуда-то пару бутылок водки. — Для откровенности.

— Для храбрости! — добавил Милов, сидя на корточках пред огнём и протягивая к нему серые руки с растопыренными пальцами.

Выпили.

Трещит, поёт огонь, качаются стены землянки под толчками испуганных теней.

— Ну, теперь определись к месту! — говорит Кузин, чувствуя себя уставщиком. — Надо начинать благословясь.

Надо сразу, по-солдатски! — шлёпая рукою по груди, кричит Гнедой, стоя посреди землянки спиною к огню.

— Ты погоди! — пробует Савелий остановить его, но солдат, как огонь, сразу взвился, закрутился, затрещал.

— Годил, довольно! Я, ребята, желаю вам сказать, как это вышло, что вот, значит, мне под сорок, а иду я к вам и говорю — учите меня, дурака, да! Учите и — больше ничего! А я готов! Такое время — несёт оно всем наказание, и дети должны теперь учить отцов — почему? Потому — на них греха меньше, на детях…

Лесник крякнул и тоже кричит:

— Верно! У меня сын, Василей…

— Главное тут… — тихонько стонет Мил Милыч, дёргая меня за рукав. Живём на горке, хлеба ни корки…

— Дайте мне объяснить! — орёт солдат, дико поводя глазами, красными, как уголья, в слёзах от дыма.

— Вы думаете, они нам верят, молодые? Нисколько не верят! Так, ребята? Я — знаю! Разве можно нам верить, ежели мы — подлецы, а? Вот я, вот Кузин, али мы не подлецы?

Старик откинулся к стене и, качая головою, говорит:

— К чему ругаться-то?

— Верно! — соглашается Гнедой. — Это я зря, не надо ругаться. Ребята! — дёргаясь всем телом, кричит он. Вокруг него летает лохмотье кафтана, и кажется, что вспыхнул он тёмным огнём. — Ребятушки, я вам расскажу по порядку, слушай! Первое — работал. Господь небесный, али я не работал? Бывало, пашу — кости скрипят, земля стонет — работал — все знают, все видели! Голодно, братцы! Обидно — все командуют! Зиму жить — холодно и нету дров избу вытопить, а кругом — леса без края! Ребятёнки мрут, баба плачет…

Савелий резко махнул на него рукой и перебил речь:

— Перестань, не вой! Жизнь для всех одинакова.

— Нет, врёшь! Не для всех! Али я хуже китайца?

Освещённое красной игрой огня, худое лицо Савелия горит и тает. Глядя в нашу сторону навсегда печальными глазами, он, тихо покашливая, резонно говорит:

— Они сами мужики и наружную жизнь нашу знают.

— Дай мне сказать, Савёл!

Егор толкает меня под бок и шепчет:

— Задело солдата.

— Ну, взяли меня на службу, отбыл три года, хороший солдат. И — снова работаю десять лет. И кляну землю: ведьма, горе моё, кровь моя — роди! Ногами бил её, ей-богу! Всю мою силу берёшь, клятая, а что мне отдала, что?

— Всем одинаково, — говорит Савелий упрямо. — Ругать землю не за что, она — права, земля.

— Верно! Только надо это понять, надо её видеть там, где её знают, где её, землю, любят. Это я, братцы мои, видел! Это и есть мой поворот. Началась эта самая войнапрестол, отечество, то, сё — садись в скотский вагон! Поехали. С год время ехали, под гору свалились… Вот китайская сторона… Смотрю — господи! да разве сюда за войной ездить? Сюда за умом! За умом надобно ездить, а не драться, да!

Он матерно выругался и завыл, подпрыгивая:

Ребята! Это совсем неправильно, что человек человеку враг… кому я враг?

— Ну, это ты оставь! — крикнул Савелий.

И лесник тоже говорит:

— Это уж не подумавши сказано.

Закрыв глаза, солдат тоскливо поёт:

— Я зна-аю! Ну да, ах господи! Дак ведь это же обман, дурачьё вы! Почему китаец мне враг, а? Ну, почему?

Конечно, — тихонько шепчет Мил Милыч, — все земные люди о Христе братия

— Разве они и я — по своей мы воле лютуем? Братцы! Вот что верно: у всех один законработа для детей своих, у всех одна есть связь! Есть связь или нет? Есть! Спрашиваю я этого китайца, примерно: «Как работаете, землячок?» А он ответ даёт: «Вот она, наша работа!» Он — смирный, уважительный, здоровенный, китаец-то. И вовсе он не хотел драться, жил тихо, в сторонке, а наши его разоряли — жгут, рубят, ломают, — ф-фу, боже мой! До слёз жалко это! Кабы он захотел драться, он бы насыпал нам сколько ему угодно! Ну, он хоша здоровый человек, но грустный такой, смотрит на всё и думает: «Вот сволочи! и — откудаЗемля у него — пожмёшь её в горсти, а хлебный сок из неё так и текёт, как молоко у коровы стельной, ей-богу! Ежели китайца добром спросить — он добру научит! Он земле свой, родной человек, понимает он, чего земля хочет, убирает её, как постелю, э-эх!

— Где же у нас земля? — шепчет Милов. — Нету её…

— На могилу только дано! — вторит ему Савелий.

И словно некая невидимая рука, схватив людей за груди, объединила всех и потрясла — застонало крестьянство, начался древлий его плач о земле.

Дымно, парно и душно в землянке, по крыше хлещет дождь. Гудит лес, и откуда-то быстро, как бабья речь, ручьём стекает вода. Над углями в очаге дрожит, умирая, синий огонь. Егор достаёт пальцами уголь, чтобы закурить папиросу, пальцы у него дрожат и лицо дикое.

Остановить бы их? — тихо предлагает Ваня.

— Погоди! Скоро опустошатся! — говорит Егор. — Немножко почадят и погаснут.

Милов подкидывает дрова в очаг и плачет, от горя или дыма — не понять.

— На реках вавилонских тамо седохом и плакахом, — грустно шепчет мне Ваня.

А у меня кружится голова, в глазах мутно, и мне кажется, что все мы не в яме под землёй, а в тесной барке на бурной реке.

Лесник высоким голосом что-то говорит о своём сыне, Савелий с Миловым ругают крестьянский банк, Кузин Громко говорит возбуждённому Алёше:

— Верно, милый, так! Переели господа-то, да и обветшала утроба их в работе над пищей, вкусной и обильной!

И весь этот тревожный галдёж покрывает пропитанный запахом перегорелой водки ревущий голос Гнедого. Он закрыл глаза, размахивает руками, и, должно быть, ему уже всё равно — слушают речь его или нет.

— Я видел порядок, я видел! Кончилось это самое китайское разорение, начали мы бунтоваться — вези домой! Поехали. Три, пять часов едем, сутки стоим — голодуха! Обозлились, всё ломаем, стёкла бьём, людей разных, сами себя тоже бьём — мочи нет терпеть, все как бы пьяные, а то сошли с ума. Вдруг — слушай, ребята! Приехали на станцию одну, а на ней — никакого начальства нету, одни сами рабочие, чумазый разный народ, и вдруг говорят они: стой, товарищи! Как это вы — разве можно добро ломать и крушить? Кем всё сработано?

Задохнувшись, он остановился, глядя на всех удивлёнными глазами. Растрепался весь, точно петух в драке, — все перья дыбом стоят.

Кузин пробует остановить его:

— Рассказывал ты это двадцать раз.

— Стой! Это надо понять! Что случилось? Грозного начальства не слушали мы, а их — послушали! Был беспорядок, суматоха, мятеж, вдруг — нет начальства и все товарищи! Оказана нам всякая забота, едем без останову, сыты и видим вездепереворот, сами рабочие правят делом, и больше никого нет. Тут мы присмирели — что такое? Говорят нам речи, так, что даже до слёз, мы кричим — ура. В одном месте барыня молодая, в очках, наварила каши, щей — кто такая? Товарищ! И говорит она: всё, говорит, от народа, и вся земля и обилие её — народу, а?

— Михайла! — отчаявшись, кричит Кузин, — да перестань ты, Христа ради! Развёл шум на весь лес — а всё старое, слышано всё!

Солдат так и взвился:

— Да вы этого, сто раз слыша, не поймёте! Каторжники, — ведь это опрокидывает всю нашу окаянную жизнь! Товарищи все, всё дело взято в общие руки, и — больше ничего!

И обращается к нам:

Ребята, вы-то так ли понимаете?

Этим вопросом он погасил гомон, словно тулупом покрыв его. Снова стал слышен весёлый треск огня, шум дождя в лесу и падение капель воды сквозь размытую крышу.

— Дай мне слово, — шепчет тёзка и суровым голосом старшего говорит:

— Именно вот так мы и думаем, так и веруем: все люди должны быть товарищами, и надо им взять все земные дела в свои руки. Того ради и прежде всего должны мы самих себя поставить в тесный строй и порядок, — ты, дядя Михайло, воин, тебе это надо понять прежде других. Дело делают не шумом, а умом, волка словом не убьёшь, из гнилого лесаненадолго изба.

Говорит Егор всегда одинаково: громко, мерно, спокойно. Его скуластое лицо никогда не дрогнет во время речи, только глаза сверкают да искрятся, как льдинки на солнце. Иной раз даже мне холодновато с ним — тесна и тяжела прямота его речей. И не однажды я сетовал ему:

Очень ты строг, тёзка, пугаются люди тебя…

А он, прикрывая кремнёвые свои глаза, объясняет:

Теперешний человек особой цены для меня не имеет, да и для тебя, наверно, тоже, так что если он слов испугается и отойдёт — с богом! Нам что потвёрже, пожиловатей. Для того дела, которое затеяно жизнью, — как выходит по всем книгам и по нашему разумению — самой вселенской хозяйкою жизнью, так? Ну, для этого дела нужны люди крепкие, стойкие, железных костей люди — верно?

Соглашаюсь:

— Верно.

Так и теперь: вытянулись к нему все шеи, все головы, а он точно рубит их словом.

Дело наше, как известно, запретное, хотя всё оно в том, что вот учимся мы понимать окружившее нас кольцо тяжких наших бед и нищеты нашей и злой да трусливой глупости. Мы, дядя Михайло, понимаем, какой ты сон видел…

— Эх! — крикнул Гнедой, закрыв глаза. — Верно, сон!

— И понимаем, что ты почуял верную дорогу к жизни иной, справедливой. Но однако как забыть, что человек ты пьющий, значит — в себе не волен, сболтнёшь что-нибудь пьяным языком, а люди от того беду

Скачать:TXTPDF

землю, подстилая под себя доски, а Милов топчется, дёргая свою рубаху, и бубнит: - Проникла водица... разрушилась жилища-то, две зимы не жили в ней... Резво взыграл огонь, взметнулась тьма, прижалась