Прости Христа ради, что кричала я…
— Ну, что же, — бог простит, я ведь и сам кричал, — великодушно сказал он, обрадованный, что жена пришла и теперь ему не надо искать те мягкие слова, которые залепили бы и замазали трещину ссоры.
Он сел, Наталья нерешительно опустилась рядом с ним, надо было все-таки сказать ей что-нибудь утешительное, Петр сказал:
— Я понимаю, что тебе скучно. Веселье у нас в доме не живет. Чему веселиться? Отец веселье в работе видел. У него так выходило: просто людей нет — все работники, кроме нищих да господ. Все живут для дела. За делом людей не видно.
Говорил он осторожно, опасаясь сказать что-то лишнее, и, слушая себя, находил, что он говорит, как серьезный, деловой человек, настоящий хозяин. Но он чувствовал, что все эти слова какие-то ненужные, они скользят по мыслям, не вскрывая их, не в силах разгрызть, и ему казалось, что сидит он на краю ямы, куда в следующую минуту может столкнуть его кто-то, кто, следя за его речью, нашептывает:
«Неправду говоришь».
Очень вовремя жена, положив голову на плечо его, шепнула:
— Ведь ты мне — на всю жизнь, как же ты не понимаешь этого?
Он тотчас же обнял ее, притиснул к себе, слушая горячий шепот:
— Это — грех, не понимать. Взял девушку, она тебе детей родит, а тебя будто и нет, — без души ты ко мне. Это грех, Петя. Кто тебе ближе меня, кто тебя пожалеет в тяжелый час?
Ему показалось, что жена приподняла его и, перевернув в воздухе, приятно обессилила; погружаясь в освежающий холодок, он почти благодарно заговорил:
— Обещал я ему молчать, — не могу!
И торопливо рассказал ей все, что слышал от дворника о Никите.
— Рубахи твои целовал, — в саду сушились, — вот до чего обалдел! Как же ты — не знала, не замечала за ним этого?
Плечо жены под рукою его сильно вздрогнуло.
«Жалеет?» — подумал Петр, но она торопливо, возмущенно ответила:
— Никогда, никакой корысти не замечала! Ах, скрытный! Верно, что горбатые — хитрые.
«Брезгует? Или — притворяется?» — спросил себя Артамонов и напомнил жене:
— Он был ласков с тобой…
— Ну, так что? — вызывающе ответила она. — И Тулун — ласков.
— Ну — все-таки… Тулун — собака.
— Так ты его собакой и приставил ко мне, чтоб он следил за мной, берег бы меня от свекра, от Алексея, — я ведь понимаю! Ох, как он мне противен, как обиден был…
Было ясно, что Наталья обижена, возмущена, это чувствовалось по трепету ее кожи, по судорожным движениям пальцев, которыми она дергала и щипала рубаху, но мужчине казалось, что возмущение чрезмерно, и, не веря в него, он нанес жене последний удар:
— Его Тихон из петли вынул. В бане лежит.
Жена обмякла, осела под его рукой, вскрикнув с явным страхом:
— Нет… Что ты? Господи…
«Значит — врала», — решил Петр; но она, дернув головою так, как будто ее ударили по лбу, зашептала, зло всхлипывая:
— Что же это будет? Только смертью батюшки прикрылись немножко от суда людского, а теперь опять про нас начнут говорить, — ой, господи, за что? Один брат — в петлю лезет, другой неизвестно на ком, на любовнице женится, — что же это? Ах, Никита Ильич! Что же это за бесстыдство? Ну — спасибо! Угодил, безжалостный…
Облегченно вздохнув, муж крепко погладил плечо жены.
— Не бойся, никто ничего не узнает. Тихон — не скажет, он ему — приятель, а от нас всем доволен. Никита в монахи собирается…
— Когда?
— Не знаю.
— Ох, скорее бы! Как я с ним теперь?
Помолчав, Петр предложил:
— Сходи к нему, погляди…
Но, подскочив, точно уколотая, жена почти закричала:
— Ой — не посылай, не пойду! Не хочу, боюсь…
— Чего? — быстро спросил Петр.
— Удавленника. Не пойду, что хочешь делай… Боюсь.
— Ну — идем спать! — сказал Артамонов, вставая на твердые ноги. — На сей день довольно помучились.
Медленно шагая рядом с женою, он ощущал, что день этот подарил ему вместе с плохим нечто хорошее и что он, Петр Артамонов, человек, каким до сего дня не знал себя, — очень умный и хитрый, он только что ловко обманул кого-то, кто навязчиво беспокоил его душу темными мыслями.
— Конечно, ты мне самая близкая, — говорил он жене. — Кто ближе тебя? Так и думай: самая близкая ты мне. Тогда — все будет хорошо…
На двенадцатый день после этой ночи, на утренней заре, сыпучей, песчаной тропою, потемневшей от обильной росы, Никита Артамонов шагал с палкой в руке, с кожаным мешком на горбу, шагал быстро, как бы торопясь поскорее уйти от воспоминаний о том, как родные провожали его: все они, не проспавшись, собрались в обеденной комнате, рядом с кухней, сидели чинно, говорили сдержанно, и было так ясно, что ни у кого из них нет для него ни единого сердечного слова. Петр был ласков и почти весел, как человек, сделавший выгодное дело, раза два он сказал:
— Вот у нас в семье свой молитвенник о грехах наших будет…
Наталья равнодушно и очень внимательно разливала чай, ее маленькие, мышиные уши заметно горели и казались измятыми, она хмурилась и часто выходила из комнаты; мать ее задумчиво молчала и, помусливая палец, приглаживала седые волосы на висках, только Алексей, необычно для него, волновался, спрашивал, подергивая плечами:
— Как это ты решился, Никита? Вдруг, а? Непонятно мне…
Рядом с ним сидела небольшая, остроносенькая девица Орлова и, приподняв темные брови, бесцеремонно рассматривала всех глазами, которые не понравились Никите, — они не по лицу велики, не по-девичьи остры и слишком часто мигали.
Тяжело было сидеть среди этих людей и боязливо думалось:
«Вдруг Петр скажет всем? Скорее бы отпустили…»
Петр начал прощаться первый, он подошел, обнял и сказал дрогнувшим голосом, очень громко:
Баймакова остановила его:
— Что ты? Посидеть надо сначала, помолчать, потом, помолясь, прощаться.
Все это было сделано быстро, снова подошел Петр, говоря:
— Прости нас. Пиши насчет вклада, сейчас же вышлем. На тяжелый послух не соглашайся. Прощай. Молись за нас побольше.
Баймакова, перекрестив его, трижды поцеловала в лоб и щеки, она почему-то заплакала; Алексей, крепко обняв, заглянул в глаза, говоря:
— Ну — с богом. У каждого — своя тропа. Все-таки я не понимаю, как это ты вдруг решился…
Наталья подошла последней, но, не доходя вплоть, прижав руку ко груди своей, низко поклонилась, тихо сказала:
— Прощай, Никита Ильич…
Груди у нее все еще высокие, девичьи, а уже кормила троих детей.
Вот и все. Да, еще Орлова: она сунула жесткую, как щепа, маленькую, горячую руку, — вблизи лицо ее было еще неприятней. Она спросила глупо:
— Неужели пострижетесь?
На дворе с ним прощалось десятка три старых ткачей, древний, глухой Борис Морозов кричал, мотая головой:
— Солдат да монах — первые слуги миру, нате-ко!
Никита зашел на кладбище, проститься с могилой отца, встал на колени пред нею и задумался, не молясь, — вот как повернулась жизнь! Когда за спиною его взошло солнце и на омытый росою дерн могилы легла широкая, угловатая тень, похожая формой своей на конуру злого пса Тулуна, Никита, поклонясь в землю, сказал:
— Прости, батюшка.
В чуткой тишине утра голос прозвучал глухо и сипло; помолчав, горбун повторил громче:
— Прости, батюшка.
И — заплакал, горько, по-женски всхлипывая, нестерпимо жалко стало свой прежний ясный и звонкий голос.
Потом, отойдя от кладбища с версту, Никита внезапно увидал дворника Тихона; с лопатой на плече, с топором за поясом он стоял в кустах у дороги, как часовой.
— Пошел? — спросил он.
— Иду. Ты что тут?
— Рябину выкопать хочу, около сторожки моей посажу, у окна.
Постояли минуту, молча глядя друг на друга, Тихон отвел в сторону тающие глаза свои.
— Шагай, я тебя провожу несколько.
Пошли молча. Первый заговорил Тихон:
— Росы какие сильные. Это — вредные росы, к засухе, к неурожаю.
— Избави бог.
Тихон Вялов сказал что-то неясное.
— Чего? — спросил Никита, несколько испуганный, — он всегда ждал от этого человека особенных слов, раздражающих душу.
— Может — избавит, говорю.
Но Никита был уверен, что землекоп сказал что-то такое, чего не хочет повторить.
— Что ж ты, — не веришь, что ли, в милость божию? — с упреком спросил он.
— Зачем? — спокойно ответил Тихон. — Теперь — дожди нужны. И для грибов росы эти вредные. А у хорошего хозяина все вовремя.
Вздохнув, Никита покачал головою.
— Нехорошо как-то думаешь ты, Тихон…
— Нет, я думаю хорошо. Я не глазами думаю.
Снова прошли молча шагов полсотни. Никита смотрел под ноги, на широкую тень свою, Вялов в такт шагам стучал пальцем по дереву топорища.
— Я приду, Никита Ильич, через годок, поглядеть на тебя, — ладно?
— Приходи. Любопытен ты.
— Это — верно.
Он снял шапку, остановился:
— Ну, когда так, — прощай, Никита Ильич! — И, почесывая скулу, он задумчиво прибавил:
— Нравишься ты мне, по душе. Ты — кроткого духа. Отец твой был умного тела, а ты — духовный, душевный…
Бросив палку на землю, встряхнув горбом, чтоб поправить мешок, Никита молча обнял его, а Тихон, крепко облапив, ответил громко, настойчиво:
— Значит — приду.
— Спасибо.
Там, где дорога круто загибалась в сосновый лес, Никита оглянулся, — Тихон, сунув шапку под мышку, опираясь на лопату, стоял среди дороги, как бы решив не пропускать никого по ней; тянул утренний ветерок и шевелил волосы на его неприятной голове.
Издали Тихон стал чем-то похож на дурачка Антонушку. Думая об этом темном человеке, Никита Артамонов ускорил шаг, а в памяти его назойливо зазвучало:
«Хиристос воскиресе, воскиресе,
II
Только в девятую годовщину смерти отца Артамоновы кончили строить церковь и освятили ее во имя Ильи Пророка. Строили семь лет; виновником медленности этой был Алексей.
— Бог — подождет, ему спешить некуда, — бойко, нехорошо шутил он и дважды израсходовал кирпич для храма, один раз — на третий корпус фабрики, другой — на больницу.
После освящения, отслужив панихиду над могилами отца и детей своих, Артамоновы подождали, когда народ разошелся с кладбища, и, деликатно не заметив, что Ульяна Баймакова осталась в семейной ограде на скамье под березами, пошли не спеша домой; торопиться было некуда, торжественный обед для духовенства, знакомых и служащих с рабочими назначен в три часа.
День — серенький; небо, по-осеннему, нахмурилось; всхрапывал, как усталая лошадь, сырой ветер, раскачивая вершины ельника, обещая дождь. На рыжей полосе песчаной дороги качались темненькие фигурки людей, сползая к фабрике; три корпуса ее, расположенные по радиусу, вцепились в землю, как судорожно вытянутые красные пальцы.
Алексей, махнув палкой, сказал: