едким дымом страха и снова ярко вспыхнуло, рассеяв дым.
— Иди! — сказал жандарм.
— Не бойтесь ничего! Нет муки горше той, которой вы всю жизнь дышите…
— Молчать, говорю! — Жандарм взял под руку ее, дернул. Другой схватил другую руку, и, крупно шагая, они повели мать.
— …которая каждый день гложет сердце, сушит грудь! Шпион забежал вперед и, грозя ей в лицо кулаком, визгливо крикнул:
Глаза у нее расширились, сверкнули, задрожала челюсть. Упираясь ногами в скользкий камень пола, она крикнула:
— Душу воскресшую — не убьют!
— Собака!
Шпион ударил ее в лицо коротким взмахом руки.
— Так ее, стерву старую! — раздался злорадный крик. Что-то черное и красное на миг ослепило глаза матери, соленый вкус крови наполнил рот.
Дробный, яркий взрыв криков оживил ее.
— Не смей бить!
— Ребята!
— Ах ты, мерзавец!
— Дай ему!
— Не зальют кровью разума!
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Ее толкали в двери.
Она вырвала руку, схватилась за косяк.
— Морями крови не угасят правды… Ударили по руке.
— Только злобы накопите, безумные! На вас она падет! Жандарм схватил ее за горло и стал душить. Она хрипела.
— Несчастные…
Кто-то ответил ей громким рыданием.