или «Девяносто третий год»? Непонятно.
Бросил камешком в книгу на колене моём и спросил:
— Знаете, что тут хорошо? Ненависть автора, правда ненависти. Вот так и надо: спокойно, решительно, без оглядки! Когда говорят или пишут о святой, великой и ещё какой-то там правде, я понимаю это только как правду ненависти. Никакой другой правды не может быть. Всякая другая — ложь. Вот Ленин это понимает.
Помолчав, он прибавил:
— Пожалуй, он один и понимает.
Вилонов бросил гальку, встал, встряхнулся:
— Уйдёмте отсюда, тут — оглохнешь, да и сыро.
Дор’огой, медленно шагая в гору, спросил:
— А что, есть какая-нибудь формула ненависти?
— Не знаю.
— Я где-то прочитал, что чувство ненависти стремится в корне уничтожить не только всё, что её возбуждает, но даже и самую мысль о возможности существования таких возбудителей. Там как-то мудрёно было сказано…
Он задыхался, но, когда я сказал, что вредно ему говорить поднимаясь в гору, он не обратил внимания на мои слова, продолжая:
— Классовая ненависть — самая могучая творческая сила. Читали вы «Государство будущего»? По-моему, Бебель в этой книжке недалеко смотрит. Это — ремонт, а не новая постройка.
И, остановясь, сказал с усмешкой:
— Надо отдохнуть. Эдакий идиотский ветер!
В другой раз он засиделся со мною до поздней ночи; весь день ожесточённо спорил, возбуждение его разрешилось кровохарканием, и он был несколько угнетён этим. Сидели мы на маленьком дворике, залитом цементом, на каменных ступенях лестницы в сад, разбитый по горе, среди скал.
Вилонов снова говорил на свою тему о единой правде — правде ненависти, но говорил как будто не для меня, а для того, чтоб ещё раз послушать свои мысли. Потом надолго задумался, замолчал, отмахиваясь от комаров веткой акации, и, наконец, предложил:
— Вот я расскажу вам одну историю, может быть, пригодится, напишете когда-нибудь.
Пересел ступени на две выше меня, прислонился плечом к стене и рассказал:
— Где-то на Урале, — помнится, на Сергино-Уфалейских заводах, — была семья рабочих: отец-старовер, два сына и две дочери, одна — замужем за конторщиком — жила с отцом, другая отбилась от семьи и работала в заводской школе помощницей учительницы. Она ввела старшего брата в кружок рабочих, а старший скоро потянул за собой и младшего. Через некоторое время среди рабочих появились листки, затем последовал обыск в школе; отец доглядел, что старший сын прячет что-то в бане, на чердаке; нашёл спрятанное, прочитал, позвал сына. «Ты — что? Против царя?» Тот ответил честно. «Ну, сказал отец, — я тебе приказываю: брось это!» — «А если не брошу?» — «А если не бросишь, так я вот эти бумаги сам начальству объявлю, понял? И сестре скажи, чтобы не смела пакостничать, голову оторву ей!» Сын был тоже неподатлив характером, угроза отца не испугала его. Сестру ненадолго арестовали, а выпустив, запретили ей учительствовать и отдали, конечно, под надзор полиции, принудив её жить в доме отца. Отец, старшая сестра, зять стали всячески травить её, дважды жестоко избили, братья вступились за неё, и в доме началась жизнь адова. В январе, накануне своих именин, дочь — её звали Татьяна — внезапно умерла. Старик отказался похоронить её в одной ограде с матерью, заявив: «Я не знаю, отчего она сдохла, может, сама на себя руки наложила». Братья были уверены, что старшая сестра, с благословения отца, отравила Татьяну, но доказательств этому не было, да братья и не решались искать их. Отец очень приблизил к себе старшую сестру и зятя, братьев всячески стесняли, следили за каждым их шагом. Старший, не стерпев, ушёл из дому, а младший был ещё несовершеннолетен и хотя вспыльчив, но характером нетвёрд. Отец и зять в несколько месяцев забили его до идиотизма и немоты, — во время побоев парень перекусил себе язык, рана заросла плохо, и парень стал говорить так, что его уже трудно было понимать. А старший брат начал пьянствовать, буянить, с завода его рассчитали, он ушёл куда-то и пропал без вести.
Как сейчас — пред собою вижу маленький дворик виллы Спинола, с пальмой посредине его; беспощадно ярко светит луна, придавая цементу двора блеск оксидированного серебра; шумят, качаются деревья в саду над головами нашими. Тёмносерая стена поросла мхами, покрыта вьющимися розами, к ней прижался большой круглоголовый человек с суровым, спокойным лицом. Он — в синей сатиновой рубахе, и сатин светится, как шёлк.
Рассказывал Вилонов бесстрастно, без лишних слов, покашливал и отирал рот платком, оставляя на нём тёмные пятна крови.
— Вот как отстаивают они себя, своё, — сказал он, вздохнув со свистом, обрывая с ветки акации её мелкий лист, подбрасывая его на ветер. — Я, конечно, старика понимаю, что ж? Дед, отец его всю жизнь работали, сам он лет сорок работал, дом хороший, в два этажа, садишко, огород, две коровы, свиньи и вообще — хозяйство, будь оно проклято! По брёвнышку, по кирпичику, по копейке создавалось, да! И, кроме его, никакой иной правды человек не знает, да и узнал бы, так не принял её. А дети, сразу трое, пошли против этой правды, грозят разрушить её, говорят о какой-то отдалённой, неведомой, непонятной. Ну, конечно, злые враги, и щадить их — нечего. Да, я старичка понимаю! Но, будь я на месте старшего брата, я бы за сестрёнку да за младшего горячо заплатил отцу. Тоже — не пощадил бы!
Вилонов крепко постучал кулаком по колену.
— Много я, товарищ, таких историй знаю и слышал. Ну, не таких уж… страшненьких, поскромнее, а суть-то — одна! Может быть, скромные-то истории ещё злее по скрытым чувствам, по ядовитым думам в бессонные ночи. Иной раз даже как будто жалко людей: до какого озлобления доведены, и — ведь чем? Только жадностью к делу рук своих да к меновому знаку — копейке. А тут вы, писатели, подсказываете: жалей! Задумаешься над книгой: а может, не доглядел чего-то, не понял, не дочувствовал? Потом — встряхнёшься: нет, одна только правда есть — правда ненависти к старому миру. Одна.
Он тяжело встал, опираясь рукою в камень стены.
И, пожимая широкой ладонью руку мою, сказал мне простодушный, хороший комплимент:
— Слушаете вы хорошо. И спрашиваете тоже хорошо.
Ушёл, сопровождаемый своей тенью, очень тёмной и густой в эту светлую ночь.
Его разногласия с организаторами школы всё обострялись, и через несколько дней он и ещё, кажется, двое товарищей, — из которых один был агент полиции, — уехали в Париж к Владимиру Ильичу.
Из этой поездки Вилонов возвратился на Капри уже почти совсем без сил, но ещё более твёрдым ленинцем. Его пришлось отправить в Давос, где он вскоре и умер.
Долго, как видите, берёг я память о нём, всё хотелось написать как-то особенно хорошо. Но очень трудно писать о людях такого типа, да и не привыкло перо русского литератора изображать настоящих героев.
Но вот к пятнадцатилетию работы «Правды» я счёл за лучшее всяких поздравлений рассказать её неутомимым работникам о Человеке, который, на мой взгляд, так хорошо понимал и чувствовал правду ненависти. 1932 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые напечатано в газете «Правда», 1927, номер 99, 5 мая, в номере, посвящённом 15-й годовщине со дня основания «Правды».
Вилонов Николай Ефремович (1885-1910; партийные клички: Михаил, Миша Заводской, Михаил Заводской) — один из выдающихся революционеров, член РСДРП с 1902 года, большевик, сын столяра.
Вилонов создал комитет РСДРП в Казани и ряд подпольных типографий в городах Поволжья и Урала. Неоднократно подвергался арестам и ссылкам.
В 1905 году, после освобождения из тюрьмы, Вилонов организовал боевые дружины в Самаре, Уфе и Екатеринбурге, был председателем самарского совета рабочих депутатов. В 1906 году, после ареста и побега из тюрьмы, вошёл в состав Московского Комитета большевиков. В 1908 году, по решению партии, уехал за границу.
Вилонов — один из инициаторов и организаторов партийной школы на Капри (для этой цели он специально объездил ряд районов России и набрал слушателей из числа рабочих). Когда выяснилось, что большинство организаторов школы («отзовисты» Богданов, Луначарский и другие) встало на путь борьбы с большевиками, Вилонов порвал с ними и с группой товарищей уехал в Париж, к В.И.Ленину.
16 ноября 1909 года В.И.Ленин, под впечатлением беседы с Вилоновым, писал М.Горькому:
«Дорогой Алексей Максимович! Я был всё время в полном убеждении, что Вы и тов.Михаил — самые твёрдые фракционеры новой фракции, с которыми было бы нелепо мне пытаться поговорить по-дружески. Сегодня увидал в первый раз т.Михаила, калякал с ним по душам и о делах и о Вас и увидел, что ошибался жестоко. Прав был философ Гегель, ей-богу: жизнь идёт вперёд противоречиями, и живые противоречия во много раз богаче, разностороннее, содержательнее, чем уму человека спервоначалу кажется. Я рассматривал школу т о л ь к о как центр новой фракции. Оказалось, это неверно — не в том смысле, чтобы она не была центром новой фракции (школа была этим центром и состоит таковым сейчас), а в том смысле, что это неполно, что это не вся правда. Субъективно некие люди делали из школы такой центр, объективно была она им, а кроме того школа черпнула из настоящей рабочей жизни настоящих рабочих передовиков. Вышло так, что кроме противоречия старой и новой фракции на Капри развернулось противоречие между частью с.-д. интеллигенции и рабочими-русаками, которые вывезут социал-демократию на верный путь в о ч т о б ы т о н и с т а л о и что бы ни произошло, вывезут вопреки всем заграничным склокам и сварам, «историям» и пр. и т.п. Такие люди, как Михаил, тому порукой. А ещё оказалось, что в школе развернулось противоречие между элементами каприйской с.-д. интеллигенции.
Из слов Михаила я вижу, дорогой А.М., что Вам теперь очень тяжело. Рабочее движение и социал-демократию пришлось Вам сразу увидать с такой стороны, в таких проявлениях, в таких формах, которые не раз уже в истории России и Западной Европы приводили интеллигентских маловеров к отчаянию в рабочем движении и в социал-демократии. Я уверен, что с Вами этого не случится, и после разговора с Михаилом мне хочется крепко пожать Вашу руку. Своим талантом художника Вы принесли рабочему движению России — да и не одной России — такую громадную пользу, Вы принесёте ещё столько пользы, что ни в каком случае непозволительно для Вас давать себя во власть тяжёлым настроениям, вызванным эпизодами заграничной борьбы. Бывают условия, когда жизнь рабочего движения порождает неминуемо эту заграничную борьбу и расколы и свару и драку кружков, — это не потому, чтобы рабочее движение было внутренне слабо или социал-демократия внутренне ошибочна, а