Могильщик. Максим Горький
Когда я подарил кладбищенскому сторожу Бодрягину давно желанную им гармонику, он — одноглазый, лохматый — крепко прижал правую свою руку к сердцу и, сияя радостью, закрыв свой одинокий, милый, а порою жуткий, глаз, сказал:
— Эх-х…
Задохнулся от возбуждения, потряс плешивой головою и одним дыханием произнес:
— Умрете вы, Лексей Максимыч, ну, уж я за вами поухаживаю!
Он брал с собою гармонику даже тогда, когда рыл могилы, и, уставая работать, поигрывал любовно и тихонько польку. Он иногда называл ее с французским «прононсом» — «Трен-блан», а иногда «Дрянь-брань». Это была единственная пьеса, которую он умел играть.
Случилось, что он заиграл в то время, когда неподалеку от него священник служил панихиду. Кончив служить, он подозвал Бодрягина и стал ругать его:
— Усопших оскорбляешь, скот! Бодрягин жаловался мне:
— Конечно, это я нехорошо сделал, а все-таки: как он может знать — что покойнику обидно?
Он был уверен, что ада — нет; души хороших людей отлетают после смерти тела в «пречистый» рай, а души грешников, оставаясь в теле, живут в могилах до поры, пока тело не сгниет.
— После того земля выдыхает душу на ветер и ветром разносит ее в бесчувственную пыль.
Когда зарыли в могилу труп любимой мною шестилетней девочки Николаевой и все разошлись с кладбища, — Костя Бодрягин, подравнивая глиняный холмик могилы ударами лопаты, утешал меня:
-Ты, друг, не горюй! Может, на том свете иными словами говорят, лучше нашего-то, веселее. А может, и не говорят ничего, а только на виловончелях играют.
Музыку он любил до смешного и опасного самозабвения: услышит вдали звуки военного оркестра, шарманку или рояль и тотчас весь насторожится, вытянув шею в направлении звука, заложив руки за спину, замрет, широко открыв свой темный глаз, как будто слушая глазом. Иногда это случалось с ним на улице, дважды его сшибали лошади и многократно били кнутами извозчики, когда он, очарованный, стоял, не слыша криков’ предостережения, не видя опасности. Он объяснял:
— Услышу музыку и — словно на дно речное мырну! Он «путался» с кладбищенской нищей Сорокиной, пьяной бабой, старше его лет на пятнадцать, — ему было уже за сорок.
— Зачем она тебе? — спросил я.
— А — кто ее утешит? Некому, опричь меня. Я же люблю утешать самых безутешных. Своего горя у меня нет, вот я чужое и одолеваю.
Мы говорили, стоя под березой, в потоках неожиданно хлынувшего июньского ливня.
Костя с наслаждением ежился под ударами дождя о его череп, голый, угловатый, и бормотал:
— Мне приятно, когда мое слово слезу сушит… У него был, видимо, рак желудка, он выдыхал гнилой запах трупа, не мог есть, страдая рвотой, но работал бодро, ходил по кладбищу весело и умер за картами, играя с другим сторожем в дурачки.