в угол, где ее постель, потом выходит оттуда, сняв кофточку — плечи у нее круглые, как пышки — берет лампу со стола и скрывается в углу. Когда наблюдаешь, как ведет себя человек наедине сам с собою, — он кажется безумным. Я хожу по двору, думая о том, как странно живет эта девушка, когда она одна в своей норе.
А когда к ней приходил рыжеватый студент и пониженным голосом, почти шопотом, говорил ей что-то, она вся сжималась, становясь еще меньше, смотрела на него, робко улыбаясь, и прятала руки за спину или под стол. Не нравился мне этот рыжий. Очень не нравился.
Пошатываясь, кутаясь в платок, идет коротконогая и урчит:
— Иди в пекарню…
Пекарь, выкидывая тесто из ларя, рассказывает мне, как утешительна и неутомима его возлюбленная, а я — соображаю:
— Что же будет со мною дальше?
И мне кажется, что где-то близко, за углом, меня ожидает несчастие.
Дела булочной идут так хорошо, что Деренков ищет уже другую, более обширную пекарню и решил нанять еще подручного. Это — хорошо, у меня слишком много работы, я устаю до отупения.
— В новой пекарне ты будешь старшим подручным, — обещает мне пекарь. Скажу, чтоб положили тебе десять рублей в месяц. Да.
Я понимаю, что ему выгодно иметь меня старшим, он — не любит работать, а я работаю охотно, усталость полезна мне, она гасит тревоги души, сдерживает настойчивые требования инстинкта пола. Но — не позволяет читать.
— Хорошо, что ты бросил книжки, — крысы бы съели их! — говорит пекарь. — А — неужто ты снов не видишь? Наверно — видишь, только — скрытен ты. Смешно. Ведь сны рассказывать — самое безвредное дело, тут опасаться нечего…
Он очень ласков со мною, кажется, — даже уважает меня. Или — боится, как хозяйского ставленника, хотя это не мешает ему аккуратно воровать товар.
Умерла бабушка. Я узнал о смерти её через семь недель после похорон, из письма, присланного двоюродным братом моим. В кратком письме — без запятых — было сказано, что бабушка, собирая милостыню на паперти церкви и упав, сломала себе ногу. На восьмой день «прикинулся антонов огонь». Позднее я узнал, что оба брата и сестра с детьми — здоровые, молодые люди сидели на шее старухи, питаясь милостыней, собранной ею. У них не хватило разума позвать доктора.
В письме было сказано:
«Схоронили её на Петропавловском где все наши провожали мы и нищие они её любили и плакали. Дедушка тоже плакал нас прогнал а сам остался на могиле мы смотрели из кустов как он плакал он тоже скоро помрёт».
Я — не плакал, только — помню — точно ледяным ветром охватило меня. Ночью, сидя на дворе, на поленнице дров, я почувствовал настойчивое желание рассказать кому-нибудь о бабушке, о том, какая она была сердечно-умная, мать всем людям. Долго носил я в душе тяжёлое желание, но рассказать было некому, так оно, невысказанное, и перегорело.
Я вспомнил эти дни много лет спустя, когда прочитал удивительно правдивый рассказ А.П.Чехова про извозчика, который беседовал с лошадью о смерти сына своего. И пожалел, что в те дни острой тоски не было около меня ни лошади, ни собаки и что я не догадался поделиться горем с крысами, — их было много в пекарне, и я жил с ними в отношениях доброй дружбы.
Около меня начал коршуном кружиться городовой Никифорыч. Статный, крепкий, в серебряной щетине на голове, с окладистой, заботливо постриженной бородкой, он, вкусно причмокивая, смотрел на меня, точно на битого гуся перед рождеством.
— Читать любишь, слышал я? — спрашивал он. — Какие же книги, например? Скажем — жития святых али библию?
И библию читал я, и четьи-минеи, — это удивляло Никифорыча, видимо, сбивая его с толка.
— М-да? Чтение — законно полезное! А — графа Толстого сочинений не случалось читывать?
Читал я и Толстого, но — оказалось — не те сочинения, которые интересовали полицейского.
— Это, скажем так, обыкновенные сочинения, которые все пишут, а, говорят, в некоторых он против попов вооружился, — их бы почитать!
«Некоторые», напечатанные на гектографе, я тоже читал, но они мне показались скучными, и я знал, что о них не следует рассуждать с полицией.
После нескольких бесед на ходу, на улице, старик стал приглашать меня:
— Заходи ко мне на будку, чайку попить.
Я, конечно, понимал, что он хочет от меня, но — мне хотелось идти к нему. Посоветовался с умными людьми, и было решено, что если я уклонюсь от любезности будочника, — это может усилить его подозрения против пекарни.
И вот — я в гостях у Никифорыча. Треть маленькой конуры занимает русская печь, треть — двуспальная кровать за ситцевым пологом, со множеством подушек в кумачовых наволоках, остальное пространство украшает шкаф для посуды, стол, два стула и скамья под окном. Никифорыч, расстегнув мундир, сидит на скамье, закрывая телом своим единственное маленькое окно, рядом со мною — его жена, пышногрудая бабёнка лет двадцати, румяноликая, с лукавыми и злыми глазами странного, сизого цвета; яркокрасные губы её капризно надуты, голосок сердито суховат.
— Известно мне, — говорит полицейский, — что в пекарню к вам ходит крестница моя Секлетея, девка распутная и подлая. И все бабы — подлые.
— Все? — спрашивает его жена.
— До одной! — решительно подтверждает Никифорыч, брякая медалями, точно конь сбруей. И, выхлебнув с блюдца чай, смачно повторяет:
— Подлые и распутные от последней уличной… и даже до цариц! Савская царица к царю Соломону пустыней ездила за две тысячи вёрст для распутства. А также царица Екатерина, хоша и прозвана Великой…
Он подробно рассказывает историю какого-то истопника, который в одну ночь с царицей получил все чины от сержанта до генерала. Его жена, внимательно слушая, облизывает губы и толкает ногою под столом мою ногу. Никифорыч говорит очень плавно, вкусными словами и, как-то незаметно для меня, переходит на другую тему:
— Например: есть тут студент первого курса Плетнёв.
Супруга его, вздохнув, вставила:
— Некрасивый, а — хорош!
— Кто?
— Господин Плетнёв.
— Во-первых — не господин, господином он будет, когда выучится, а покамест просто студент, каких у нас тысячи. Во-вторых — что значит хорош?
— Во-первых — паяц в балагане тоже весёлый…
— Цыц! Во-вторых — и кобель кутёнком бывает…
— Паяц — вроде обезьяны…
— Цыц, сказал я, между прочим! Слышала?
— Ну, слышала.
— То-то…
И Никифорыч, укротив жену, советует мне:
— Вот — познакомься-ко с Плетнёвым, — очень интересный!
Так как он видел меня с Плетнёвым на улице, вероятно, не один раз, я говорю:
— Мы знакомы.
— Да? Так…
В его словах звучит досада, он порывисто двигается, брякают медали. А я — насторожился: мне было известно, что Плетнёв печатает на гектографе некие листочки.
Женщина, толкая меня ногою, лукаво подзадоривает старика, а он, надуваясь павлином, распускает пышный хвост своей речи. Шалости супруги его мешают мне слушать, и я снова не замечаю, когда изменился его голос, стал тише, внушительнее.
— Незримая нить — понимаешь? — спрашивает он меня и смотрит в лицо моё округлёнными глазами, точно испугавшись чего-то. — Прими государь-императора за паука…
— Ой, что ты! — воскликнула женщина.
— Тебе — молчать! Дура, — это говорится для ясности, а не в поношение, кобыла! Убирай самовар…
Сдвинув брови, прищурив глаза, он продолжает внушительно:
— Незримая нить — как бы паутинка — исходит из сердца его императорского величества государь-императора Александра Третьего и прочая, — проходит она сквозь господ министров, сквозь его высокопревосходительство губернатора и все чины вплоть до меня и даже до последнего солдата. Этой нитью всё связано, всё оплетено, незримой крепостью её и держится на веки вечные государево царство. А — полячишки, жиды и русские подкуплены хитрой английской королевой, стараются эту нить порвать где можно, будто бы они за народ!
Грозным шопотом он спрашивает, наклоняясь ко мне через стол:
— Понял? То-то. Я тебе почему говорю? Пекарь твой хвалит тебя, ты, дескать, парень умный, честный и живёшь — один. А к вам, в булочную, студенты шляются, сидят у Деренковой по ночам. Ежели — один, понятно. Но когда много? А? Я против студентов не говорю — сегодня он студент, а завтра — товарищ прокурора. Студенты — хороший народ, только они торопятся роли играть, а враги царя — подзуживают их! Понимаешь? И ещё скажу…
Но он не успел сказать — дверь широко распахнулась, вошёл красноносый, маленький старичок с ремешком на кудрявой голове, с бутылкой водки в руке и уже выпивший.
— Шашки двигать будем? — весело спросил он и тотчас весь заблестел огоньками прибауток.
— Тесть мой, жене отец, — с досадой, угрюмо сказал Никифорыч.
Через несколько минут я простился и ушёл, лукавая баба, притворяя за мною дверь будки, ущипнула меня, говоря:
— Облака-то какие красные — огонь!
В небе таяло одно маленькое, золотистое облако.
Не желая обижать учителей моих, я скажу всё-таки, что будочник решительнее и нагляднее, чем они, объяснил мне устройство государственного механизма. Где-то сидит паук, и от него исходит, скрепляя, опутывая всю жизнь, «незримая нить». Я скоро научился всюду ощущать крепкие петельки этой нити.
Поздно вечером, заперев магазин, хозяйка позвала меня к себе и деловито сообщила, что ей поручено узнать — о чём говорил со мной будочник?
— Ах, боже мой! — тревожно воскликнула она, выслушав подробный доклад, и забегала, как мышь, из угла в угол комнаты, встряхивая головою. — Что, пекарь не выспрашивает вас ни о чём? Ведь его любовница — родня Никифорыча, да? Его надо прогнать.
Я стоял, прислонясь у косяка двери, глядя на неё исподлобья. Она как-то слишком просто произнесла слово «любовница» — это не понравилось мне. И не понравилось её решение прогнать пекаря.
— Будьте очень осторожны, — говорила она, и, как всегда, меня смущал цепкий взгляд её глаз, казалось — он спрашивает меня о чём-то, чего я не могу понять. Вот она остановилась предо мною, спрятав руки за спину.
— Почему вы всегда такой угрюмый?
— У меня недавно бабушка умерла.
Это показалось ей забавным; улыбаясь, она спросила:
— Вы очень любили её?
— Да. Больше вам ничего не нужно?
— Нет.
Я ушёл и ночью написал стихи, в которых, помню, была упрямая строка:
«Вы — не то, чем хотите казаться».
Было решено, чтоб студенты посещали булочную возможно реже. Не видя их, я почти потерял возможность спрашивать о непонятном мне в прочитанных книгах и стал записывать вопросы, интересовавшие меня, в тетрадь. Но однажды, усталый, заснул над нею, а пекарь прочитал мои записки. Разбудив меня, он спросил:
— Что это ты пишешь? «Почему Гарибальди не