ступенях крыльца, рядом с женою, гладит волосы её и почти шёпотом говорит ей:
— Если случится, посадят меня в тюрьму — товарищи тебе помогут…
— Как же, дожидайся! — фыркает Даша.
— Нам всем — необходимо стремиться к организации…
— Стремись. А на что женился?
В голове и груди его сверкают дорогие ему мысли, он не слышит тоскливых возражений Даши, она не слушает его.
— Не говори ты мне чепухи своей! Ты, бывало, до ста рублей приносил в месяц, а теперь — что?
— Это не моя вина, тут общие условия…
— А ты плюнь на условия… брось товарищей и работай…
Она желает говорить ласково, убедительно, но — устала за день, и ей хочется спать. Четвёртый год тянутся эти разговоры, ничего не изменяя, она жалеет мужа, боится за него, он почти такой же добрый и глупый, каким был всегда, и такой же упрямый. Она знает, что не одолеть ей этого упрямства, и всё круче в груди у неё скипается страх за себя, за дочь. Жалость к мужу растёт, становясь угнетающей, но, не находя слов, в которых могла бы выразиться, перекипает в злобу.
А он смотрит, как по двору ползёт к его ногам тень рябины, простираются, жадно вздрагивая, бесчисленные острые пальцы, и, уходя всё дальше в будущее, таинственно сообщает жене:
— Видишь вот: уже во Франции…
— Отстань! — угрюмо останавливает она и, закинув голову к небу, почти кричит придавленным голосом: — Ведь не дожить, — ведь дети…
Он молчит, сброшенный с отдалённых, светлых высот на маленький двор, в тесный круг каких-то кривых клетушек.
Ей хочется плакать, но раздражение сушит слёзы, и только в горле у неё клокочет, когда, тяжело встав на ноги, она говорит:
— Я — спать. А ты, чай, к товарищам?..
— Да, — не сразу отвечает он.
Уходя, она громко ворчит:
— Хоть бы переловили скорее вас, окаянных, — один конец! Может, умнее станете…
Луна уже высоко, и тени короче. Лают собаки.
И распутная баба Фенька Луковица орёт где-то на огородах пьяным, рыдающим голосом:
Мил-лай мой по Волге плавал…
Иногда такие беседы разрешались бурно: Даша кричала, задыхаясь от злого возбуждения, взмахивала руками, её большие груди нехорошо тряслись под грязной кофтой, — Павлу было тошно смотреть на неё в такие минуты, и, молча отмахивая от себя обидные, грубые слова, он недоуменно думал:
«Как же это я не видел, что она такая?»
И вот, после одной из таких сцен, с ним случилось то, что раздвоило ему душу и уже более года мучило фальшью, которой он стыдился, но — не мог устранить её.
Как-то, в субботу, он принёс мало денег, и это взорвало жену: она швырнула деньги на пол и заорала на него, а когда он, возмущаясь, сказал решительно и строго: «Молчать!» — она, толкнув его к двери, бешено крикнула:
— Вон, нищий! Дом — тятенькин, мой дом! А ты — проходимец, в тюрьме твоё место, — вон!
Он знал причину этого взрыва, — пришла пора капусту рубить, а денег на покупку её не хватало. Оскорблённый, не помня себя, он выскочил на улицу, долго сидел в чьём-то огороде, стараясь спрятать свою обиду и боль. Потом пошёл в город, там в грязненьком трактире выпил водки и незаметно очутился в «Соборном сквере» — жалком садике около приземистого пятиглавого храма.
Дул ветер, какая-то верёвка касалась колоколов, извлекая из меди тихие вздохи. Вокруг собора, в кольце фонарей, дрожали огни, а над крестами глав неслись серые клочья туч, обнажая холодные синие ямы неба, и казалось, что потоки ветра льются со свистом оттуда, из этих окон, в пустоту.
Порою между тучами являлась испуганная луна, — тучи бросались на неё, как серая толпа нищих на гривенник, кинутый им, и растирали её по небу сырою тяжестью своею в жалкое, тусклое пятно. Ветер качал землю, как злая нянька люльку нелюбимого ребёнка.
Маков сидел на скамье, поддерживая руками охмелевшую голову, и бессвязно думал о злых шутках жизни: чем больше человек хочет хорошего, тем больше ему даётся плохого.
Кто-то сел рядом с ним, он поднял голову, — конечно, это была барышня, и ему показалось, что так и следует: кто же, кроме вора или проститутки, может подойти к человеку, одиноко сидящему ненастною ночью в пустынном месте?
О чём-то говорили, потом долго шли по улицам города, и всю дорогу Павел, охмелев, рассказывал о своей неудачной женитьбе, о том, что в жене он не нашёл родной ему души, пред которой он мог бы развернуть своё сердце.
Барышня сказала:
— Это часто бывает…
— Часто? — спросил Павел. — Почему ты знаешь?
— Жалуются часто…
Павел заглянул в лицо ей — ничего особенного, обыкновенное лицо гулящей девушки.
И, вспомнив о жене, он злобно подумал: «На же тебе! Вот и пойду с этой…»
На квартире у неё он снова говорил о жизни, о своих думах, а потом лёг спать и заснул раньше, чем она пришла к нему.
Поутру, сконфуженный, пил с нею чай, стараясь не смотреть в глаза девушки, и, уходя, предложил ей тридцать пять копеек — все деньги, какие были у него.
Но она спокойно отвела руку его в сторону и очень внятно сказала:
— За что же? Не надо.
Ему не понравился её жест, и слова тоже показались неприятными.
— Нет уж, пожалуйста, возьмите!
— Хорошо! — согласилась она, приняв две серебряные монетки. Но, дёрнув плечами вверх, снова повторила:
— Только — не за что ведь…
«Сейчас пригласит заходить к ней, — подумал Павел, надевая пальто. Скажет, как её зовут, когда бывает дома…»
А она, глядя куда-то в пол, под ноги ему, задумчиво сказала:
— Хорошо очень говорили вы вчера… про нашу сестру, про женщин…
Эти слова, польстив ему, на минуту погасили брезгливое чувство к ней. Виновато усмехаясь, он проговорил:
— Очень рад, коли так… Пьяный я был, — я ведь вообще-то не пью… Прощайте!
Она молча протянула руку.
На улице он подумал:
«Не позвала! Деньги не хотела брать — почему?»
Он не мог вспомнить своих речей, и даже лицо её неясно рисовалось перед ним.
Со смешанным чувством удовольствия и сожаления он, подходя к дому, подумал:
«Встречусь и — не узнаю её…»
Моросил дождь, пальто его намокло и давило плечи, голова болела, одолевало желание лечь спать.
Жена встретила молча, даже не взглянула на него. Он долго сидел в углу, глядя, как она сильными руками месит тесто и как на локтях у неё то появляются, то исчезают соблазнительно красивые ямки. И вся она такая дородная, крепкая.
Чтобы начать разговор, он спросил:
— А где Оля?
— Где! Чай, сегодня у добрых людей праздник, — в церковь с дедушкой ушла…
Павел миролюбиво сказал:
— Вот этого я не понимаю: зачем трёхлетнего ребёнка водить в духоту, по дождю.
И остановился, вспомнив, что он уже не однажды говорил именно эти слова в ответ на такую же фразу жены.
Тесто запищало под её руками ещё громче, и стол заскрипел.
«Сказать ей: вот до чего ты довела меня — видишь? Вот куда ты толкаешь, — сказать?»
Что-то вспыхнуло в нём, он подошёл к ней, положил руку на круглое её плечо.
— Не лезь! — крикнула она, стряхнув его руку, и покраснела так, что даже шея у неё налилась кровью. — Поди к чёрту, — а то так и тресну наотмашь!
Выпрямилась и, поправив волосы руками, выпачканными в тесте и муке, стала седая.
В дверь вошёл Валек с Олей на руках, снял очки и, сверкая глазом, возгласил:
— Бог милости прислал…
— Пап-пап! — закричала девочка.
Павел хотел взять её, но, вспомнив о том, где провёл ночь, угрюмо сгорбившись, пошёл мыть руки.
Целый день жена фыркала, а тесть неутомимо издевался:
— Что же, господин социал-политик, не жуёте пирог? Вы — жуйте, до победы рабочего сословия, когда у всех нищих пироги будут, — весьма ещё далеко!
— Вы бы не дразнили меня! — неохотно отозвался Павел. — Ведь ничего не выйдет из этого…
— Так. Верно! — соглашался Валёк. — Ничего не выйдет…
А через несколько минут — снова начинал:
— Сапожки ваши починил я — видели?
— Видел.
— Довольны?
— Спасибо.
— Дарья, — посоли спасибо, я его съем, когда жрать нечего будет…
По стёклам окна шаркал дождь, на чердаке метался ветер и стучал чем-то. Над крышею скрипела сосна, где-то бухала неприкрытая калитка, гремела щеколда и пела-плакала вода, стекая в кадку. В комнате было сумрачно, пахло печёным луком, кожей и смолой.
Маков видел, что дочь чувствует настроение: она смотрит на всех боязливо спрашивающими глазами и морщится, собираясь плакать.
«Что ж с ней будет?» — думал он, следя за ребёнком и чувствуя себя виноватым перед ним.
— Иди-ка ты ко мне, девочка! — позвал он её, простирая руки, но когда Оля побежала к нему, мать, поймав её, крикнула:
— Не смей!
Оля заплакала, ткнувшись личиком в колени ей, но мать, вскочив на ноги, оттолкнула её в угол:
— Иди, ляг, дрыхни! Чтобы не видать мне тебя…
Павел тоже встал. Лицу его было жарко, а по спине пробежал острый холодок.
— Если ты, — сказал он, подвигаясь к жене, — посмеешь ещё когда-нибудь…
Жена подставила ему лицо и шёпотом, полным боли и ненависти, просила:
— Ну — бей! Ну — ударь!
А тесть, схватив колодку, прыгал и орал:
— Вот оно-о! Вот она какая с-солидарнос-сть!
Павел оттолкнул жену и, схватив шапку, бросился вон. Бежал под дождём и с отчаянием думал:
«Не крикни он — я бы её…»
Встречу, обливая ноги ему, неслись ручьи грязной воды и ветер обдавал лицо холодной, колкой пылью осеннего дождя.
И вот он снова у этой девушки — сидит за столом, сбросив на пол мокрый пиджак, и, размахивая одной рукой, а другою потирая горло, торопливо говорит:
— Я — не зверь! Я понимаю — она не виновата…
Девушка озабоченно вертится по комнате, точно кубарь, подгоняемый невидимыми ударами; ставит самовар, ломает лучину о колено, шуршит углями, и всюду за нею развеваются, точно серые крылья, концы платка, накинутого на голые плечи.
— Вот я пришёл к вам, — у меня есть товарищи, а рассказать им об этом — стыдно, хотя и они тоже, наверное, знают такие дни, когда в доме все мучают друг друга, — за что? Скажите — за что?
— Я же не знаю, — услыхал он негромкий ответ.
— Въедается всем эта гнилая жизнь в кости, в сердце, и — однажды вдруг душа заноет, заболит скверною злостью…
Девушка подошла к нему, осторожно пощупала его рубашку и сказала, мигая:
— Мокрый вы, — а у меня ничего и нету… Как же?
— Бросьте! — попросил он, схватив её за руку.
Тихонько освобождая пальцы, она озабоченно продолжала:
— Простудитесь, захвораете! Рабочему человеку это беда!..
Освободясь — ушла в сени,