людям все унижения, испытанные много в юности моей, студенческие голодовки, всю эту мерзость, которую я пережил… Она надорвала меня… изломала… и — я ведь знаю! — я очень… неважный человек!.. Но — дайте мне миллион! Я всё и всем прощу, я даже полюблю люден, искренно пожелаю им добра и даже — буду пытаться помогать им жить. Буду, да-с! И — верьте! миллион может переродить человека — может!
Малинин отрицательно покачал головой и тихо, но убежденно сказал:
— Никогда и ничто материальное не может изменить человека в лучшую сторону…
— Ах, идеалы! — воскликнул Нагрешин и так сморщил лицо, точно у него вдруг заболели зубы. Он тоже начал качать головой, тоскливо глядя на Малинина.- Всё идеалы… небеса… Но ведь в небесах только торжественно и чудно, а больше ничего нет, на земле же всегда творится черт знает что! Батюшка вы мой! Идеалы — это хорошо, но и жирные щи с говядиной человеку необходимы… И кто такие щи в продолжение четверти века даже и по праздникам не едал, для того они — тоже идеальные щи!
— Это цинизм,- сказал Малинин и, отворотившись к окну, стал смотреть на улицу.
— Цинизм? Очень может быть… Пускай его, коли цинизм! А я все-таки буду говорить, что одной моральной силой ничего в жизни мы не разрушим и ничего не создадим!
— Кто это — мы? — спросил Павел Иванович, не оборачиваясь к нему.
— Интеллигенция-с! А если бы вооружиться нам деньгами…
— Аким Андреевич! — сказал Малинин, встав со стула и строго глядя на Шебуева.- Вы слышите? Это ваша мысль!
— Почти,- сказал Шебуев спокойно, выдерживая возмущенный взгляд Малинина.
Он ел свой бифштекс, а лицо у него было равнодушно, и, казалось, он не слушал разговора. Но в глазах его то и дело вспыхивали какие-то искорки, и во внимании, с которым он разрезал мясо, было слишком много озабоченности.
— Почти? — переспросил Малинин, и уже строгое выражение его лица изменилось в умоляющее.- Но вы видите, какая это опасная мысль?
— Вижу…
— Это не опасная, это ценная, здоровая мысль! — с жаром заговорил Нагрешин.- Подумайте, кто мы? У крестьян есть мир, у мещан — управа, у купцов, у дворян — у всех классов есть нечто… а у нас намерения, идеалы и прочее и прочее… невесомое и нереальное… И все мы — какие-то выдуманные люди. А вооружись мы тем же оружием, что и враг наш…
— Котлета-то у вас простыла, Павел Иванович! — вдруг сказал Шебуев, не поднимая глаз от тарелки. Голос у него звучал удивительно равнодушно, даже обидно равнодушно.
Малинин удивленно взглянул на него и взялся за нож и вилку. А Нагрешина эти простые слова точно сшибли с какой-то высоты. Он схватился за бородку и, крутя ее, начал бормотать:
— Да-с… Вот как… Так вы, господа, приглашены…
Через несколько минут он простился и ушел, так же шаркая ногами по полу, но уже не такой оживленный и сияющий.
— Боже мой! Что ом говорил! — с отвращением воскликнул Малинин.
— Говорил не красно…
— Только?
— Мм… Видите ли что, непорочный Павел Иванович! — не переставая есть, спокойно заговорил Шебуев.- У него имеется крупное смягчающее вину обстоятельство… впрочем, общее всем разночинцам. Парнишка — слабый, худого питания, в организме недостаток всяких здоровых соков. Поступает в гимназию… Курточка прорвана, постоянно голоден, товарищи смеются и поколачивают его… Дома — теснота и грязища… Восемь лет сидит под прессом классицизма. Кончил гимназию. Университет… Голод, холод, урочишки, униженьишки… Парнишка, повторяю, слабый. Люди ходят по улицам в крепких калошах, в теплых пальто, бывают в театрах, валандаются с девицами, даже влюбляются… а у него — всё удовольствие в том, чтобы поесть досыта… Эх, Павел Иванович, какое иногда большое… даже сладострастное удовольствие может испытать человек, поглощая вареную колбасу с черным хлебом!.. Такие наголодавшиеся люди, вступая в жизнь, вносят с собой неутолимую алчность к ее благам… но некоторые из них остаются аскетами до конца дней. Аскетизм — тоже уродство и болезнь, а потому я не знаю, кто лучше — аскет или Нагрешин… Заметьте вот еще что: иные жаждут миллиона не ради того чтобы свинничать, а лишь желают им, как фиговым листом, прикрыть наготу своей души. Душа у них — голая, ограбленная жизнью, нет в ней ни надежд, ни мечтаний — ничего нет! А желание чем-то быть, что-то представлять собою — осталось… И вот человек пытается прикрыть наготу души своей обаянием денег… Этот Нагрешин… слов нет — довольно противная фигура… Но — вы слышали? — он надеется, что миллион очеловечит его…
— Не знаю — так ли это? — сказал Малинин, недоверчиво поглядывая на архитектора.- А Нагрешин… всем известно, что он жил и, кажется, еще живет на содержании у старухи Дятловой…
— Такие, как он, и на это способны…- заметил Шебуев, прихлебывая вино.
— Аким Андреевич! Вы не возмущаетесь? — нервно отталкивая от себя тарелку с недоеденной котлетой, подавленным голосом спросил Малинин.
Архитектор прищурил один глаз и, подняв стакан с вином на свет, внимательно посмотрел на него открытым глазом.
— Пожалуй… нет, не возмущаюсь… Я, надо вам сказать, полагаю так, что если мы станем уделять хорошим людям побольше внимания, а дурным поменьше, то от этого и те и другие сильно выиграют. Хорошим людям будет легче жить, а дурным тяжелее. Мне всё думается, что дурные люди еще хуже становятся, когда на них обращают внимание. «А! ты меня видишь — значит, я величина!» — думает мерзавец и надувается, рисуется, капризничает. Надо бы помнить, что все дурные люди ужасно самолюбивы. Не троньте, не замечайте его, и он лопнет, исчезнет, ибо без внимания жить не может. Вот вы дотронулись до Нагрешина, а он вздулся свыше меры… и уж, верно, наврал на себя, зарвался…
— Это называется «индифферентизм»,- уныло сказал Малинин. Его, видимо, угнетало спокойствие собеседника.
— Ага! Вот как это называется. А я по части номенклатуры слаб… и до сей поры не знал имени моего порока…
— Вы относитесь ко мне… без достаточного уважения, Аким Андреевич! опустив голову, тихо сказал Малинин.- За что? Ведь я только понять хочу вас… я воздерживаюсь судить. Мне многое не нравится, многое пугает меня… вы такой… духовно пестрый человек. Слишком резко переплелось в душе вашей черное и белое… слишком запутано всё! Но и то и другое… привлекает меня к вам… Я хочу разобраться… хочу понять. А вы отталкиваете… Разве я так груб?
Шебуев быстро схватил его руку и крепко сжал ее. Глаза у него вспыхнули, и лицо так странно изменилось, точно с него маска упала. Это было лицо человека бесстрашно искреннего.
— Отталкивать вас я не хочу,- вы ошибаетесь! — негромко заговорил он, и на скулах у него вспыхнули красные пятна.- Я желаю близости с вами… она мне приятна и нужна. Вас многое пугает во мне? Я понимаю это… я сам порой чего-то боюсь в себе… Вы парень честный… как хорошее зеркало… ваше отношение ко мне я оценил, поверьте!
— Пустите руку! — тихо и болезненно крикнул Малинин.
Он был бледен, губы у него вздрагивали, а когда Шебуев выпустил его руку из своей, он поднял ее и, помахивая ею в воздухе, сказал:
— Ка-ак вы стиснули…
— Простите! — глухо молвил Шебуев, не глядя на него.
— Это вы должны извинить мне…- смущенно улыбаясь, говорил Малинин, разглядывая покрасневшую руку.- Я вам испортил хорошую минуту… да?
— Ничего!.. Она воротится… Однако уже два часа… Мне надо сходить на стройку и к Суркову… Вы вечером у Варвары Васильевны?
— Да, непременно…
— Значит — увидимся… Давайте, я пожму вам левую руку. До свиданья!
— Вы извините меня? — беспокойно спросил Малинин.
— Э, боже мой! Ну конечно! И что случилось? Экий вы мнительный…
На улице Шебуев почувствовал, что этот тихий крик «Пустите руку!» звучит в его памяти, звучит и, проникая всё глубже в душу, будит в ней уже знакомое ему ощущение одиночества. Раньше ощущение это не тяготило его, а, напротив, только увеличивало его бодрость и уверенность в себе: он даже гордился перед собой тем, что одинок. Но теперь каждый раз, когда это чувство являлось, вместе с ним в душе Шебуева возникало злое пренебрежение к людям. Раньше он раздражал людей, не желая этого, теперь он к этому стремился, хотя и сдерживал себя. Он знал, что в городе на него смотрят как «на человека с гибкой моралью, как на узкого практика, склонного к наживе. Это его обижало, и бывали минуты, когда ему трудно было скрывать в себе обиду. Он уже замечал за собою, что иногда, в спорах, он доводил свои взгляды до крайностей, не свойственных им и противных его чувству порядочности; он видел, что делает это намеренно, для того, чтоб раздражать людей, обидеть их. Он понимал, что усиливает подозрения против себя, укрепляет в интеллигентных людях отношение к нему как к человеку карьеры.
И он видел, как к тому, что он считал своей правдой, что вынес из непосредственного знакомства с жизнью и чем свято дорожил, уже примешивается нечто постороннее, чуждое ему, коверкающее его душевный строй. В этом он считал виновными людей,- это они своим недоверием к его искренности, своей сухостью в обращении с ним сеют в душе его темные зерна. В кружке Варвары Васильевны только она и Малинин относились внимательно и с искренним интересом к нему и его деятельности, хотя в этом внимании и чувствовалось что-то близкое к опеке. Хребтов, видимо, сторонился от него, Кирмалов рычал и тоже смотрел с угрюмым недоверием, а доктор уже не мог скрыть явно враждебного чувства.
С некоторого времени он заметил за собой, что ему хочется видеть в спокойных глазах Варвары Васильевны еще больше ласкового внимания к нему. Но, заметив это, он тут же сказал себе: «Рано…», хотя с этой поры стал чаще бывать у Любимовой.
Теперь, шагая по улице, он взвешивал в уме отношение публики к нему и свое к ней, пытаясь определить — кто кому больше портит крови? Он чувствовал желание сказать: «Я больше!..»
Шел он к Суркову, и его мысль всё чаще останавливалась на этом человеке. Неугомонная живость, смелость и горячий задор юноши — всё это нравилось Шебуеву, и в то же время он замечал, что с некоторого времени Сурков придирается к нему меньше, чем к другим, и не говорит таких резких дерзостей, как раньше. Это очень усиливало интерес Шебуева к «сущему декаденту», как звала юношу Татьяна Николаевна.
Остановясь пред крыльцом маленького домика