Скачать:TXTPDF
На дне. Избранное (сборник)

за мной…

— Всё ты да ты! — вдруг заговорил Тиунов. — Ты, да я, да сватья, — только и знатья! Да голодное житье, да смерть!

Юноше очень хотелось рассказывать Тиунову свои стихи, но кривой, видимо, не хотел слушать: помахивал палочкой, он тихонько шагал и говорил:

— Всё это, конечно, действует в жизни — и бедность есть и смерть, а людей, однако, не одолевает! И дедушка мой голодал, и отец голодал, а и сам я не больно сытно живу. И они — померли, и я помру — верно!

Вспоминая свои стихи, Сима не ответил.

— Ну, помру, и — ни синь пороха после меня не останется! — убедительно говорил Тиунов. — Злодей помрет — люди скажут: ах, какой злодей был! Добрый помрет — добром помянут. Бывает — и собаку дохлую жалко людям. Кошек тоже часто вспоминают: хорош, дескать, зверь был, умный или там — ласковый, мышей ловко хватал. А помрут Яков Тиунов, Семен Девушкин — и никто ничего не скажет. Были мы али нет — это всем всё равно. Вот ты бы о чем подумал, малый, об этом вот! Да! Подумай! Дело — важное! Ты — человечек одинокий, а одинокие-то люди и есть самые лучшие, верные слуги миру.

Сима — молчал. Ровная и мягкая речь кривого не мешала смутным мыслям юноши искать нужных слов.

— А ты будь нужен людям не столь в горе, сколько в радости, ты их с радостью полюби! Горе, малый, дешево! В нем — как арестанты в серых халатах своих — все людишки одинаковы: ни дворяне, ни мещане не отличны. А ты — в радость иди, покажи людям радость — птицу редкую, птицу райскую — вот! Вот у тебя есть — скажем — талан, ты его серьезно полюби! Надо, брат, всё полюбить: инструмент, которым работаешь, — долото, например, — и его полюби тоже! Оно тебя поймет, хоть и железо, а — полюбив твою руку — оно тебе в работе сильно может помочь.

Полем идут двое

Старый с молодым…

— складывалось в голове Симы. Он спотыкался и простирал вперед прямые, длинные руки:

Перед ними — тени

Стелются, как дым…

В сумраке души, в памяти, искрами вспыхивали разные слова, кружились, как пчелы, одни исчезали, другие соединялись живою цепью, слагали песню — Симе было жутко и приятно, тихая радость ласкала сердце.

— Вот, гляди! — задумчиво текла речь кривого. — Живут в России люди, называемые — мещане. Кто их несчастнее? — подумай. Естьцыгане, они всё бродяжат, по ярмаркам — мужиков лошадями обманывают, по деревням — кур воруют. Может, они и не делают ничего такого, ну, уж так говорится про них. А мещане хоть больше на одном месте трутся — но тоже самые бесполезные в мире жители…

Юноша, глядя вперед бездонным взглядом круглых глаз, шаркал ногами по земле, и ему казалось, что он легко поднимается в гору.

Старый молодому

Что-то говорит,

Впереди далеко

Огонек горит…

Вдали, над темной гривой Чернораменского леса, поднялась тяжелая туча и гасила звезды. Огонь костра взыграл ярче, веселее.

— Мне, малый, за пятый десяток года идут, и столько я видел — в соборе нашем всего не сложишь, на что велик храм! Жил я — разно, но больше — нехорошо жил! И вот, после всего, человеческое мое сердце указывает: дурак, надобно было жить с любовью к чему-нибудь, а без любови — не жизнь!

Сима, улыбаясь, сочинял:

Узкою тропинкою

Тесно им идти,

Покрывают тени

Ямы на пути.

Оба спотыкаются,

Попадая в ямы,

Но идут тихонько

Дальше все и прямо.

Господи владыко!

Научи ты их,

Как дойти средь ночи

До путей твоих!

Он остановился и радостно вскричал, схватив кривого за рукав:

— Яков Захарович, а я сейчас еще стихи сочинил, ей-богу, вот только сейчас! Слушайте!

Когда он сказал стихи свои, кривой ткнул в лицо ему темный свой глаз и одобрительно заметил:

— Ну вот! Ишь ты ведь…

— Ах, господи! — тихонько воскликнул Сима. — Это такая, знаете, радость, когда сочинишь что-нибудь, даже плакать хочется…

— И хорошо. Именно это миру и надобнорадость! А пора нам повернуть — эко, сколь места отхватали!

Повернули. Идти стало светлее — тени легли сзади, пошли ближе друг к другу.

— Главное, малый, — раздавался в тишине ночи спокойный голос Тиунова, — ты люби свою способность! Сам ты для себявещь неважная, а способность твоя — это миру подарок! Насчет бога — тоже хорошо, конечно! Однако и пословицу помни: бог-то бог, да и сам не будь плох! А главнейше — люби! Без любви же человекдурак!

Их догоняла предвестница осени, тяжелая черная туча, одевая поле и болото бархатом тени, а встречу им ласково светил полный круг луны.

— Эх, Семен, Семен! — вздрагивал глуховатый голос Тиунова. — Сколько я видел людей, сколько горя постиг человеческого! Любят люди горе, радостьвдвое! И скажу тебе от сердца слово — хорош есть на земле русский народ! Дикий он, конечно, замордованный и весьма несчастен, а — хорош, добротный, даровитый народ! Вот — ты погляди на него пристально и будешь любить! Ну, тогда, брат, запоешь!

Сима улыбался, толкая кривого острым плечом. Помолчав, Тиунов убедительно прибавил:

— Хорош народ! И — аминь!

Рыжая девица Паша несла в «раишке», кроме специального труда, обязанности горничной: кухарка будила ее раньше всех, и Паша должна была убирать зал — огромную, как сарай, комнату с пятью стрельчатыми окнами; два из них были наглухо забиты и завешены войлочным крашеным ковром.

Потолок зала пестро расписан гирляндами цветов, в них запутались какие-то большеголовые зеленые и желтые птицы и два купидона: у одного слиняло лицо, а у другого выкрошились ноги и часть живота.

Матрена Пушкарева, кухарка, сообщила Паше, что потолок расписывал пленный француз в двенадцатом году, и почти каждое утро Паша, входя в зал с веником и тряпками в руках, останавливалась у дверей и, задрав голову вверх, серьезно рассматривала красочный узор потолка, покрытый пятнами сырости, трещинами и копотью ламп.

Иногда Матрена окликала ее:

— Ты что, лешая, опять вытаращила буркалы? Убирай скорее, встают уж все…

Улыбаясь, Паша отвечала:

— Сейча-ас! Уж больно француз этот ловок! И как он писал, тетя? Не иначе — лежа надо было писать ему, ай?

Матрена сердилась.

— Тебе бы всё лежа и жить! Погоди, околеешь — пролежишь, толстомясая, до косточек бока-то твои!

Где-то он теперь, французик бедненький? — вздыхая, мечтала Паша.

Часто бывало так, что, любуясь работой француза, девушка погружалась в дремотное самозабвение, не слышала злых криков хозяйки и подруг; тогда они, сердитые с похмелья, бросались на нее, точно кошки на ворону, и трепали девицу, вытирая ее телом пыль и грязь зала.

Когда Пашу били — она не сопротивлялась, а только пыхтела, закрыв глаза; уставали бить ее — она плакала и жаловалась не сразу: сначала посмотрит, где и как на ней разорвана одежда, потом уходит на двор и там начинает густо, басом, выть и ругаться.

На ее рев с улицы в калитку высовывалась огромная голова Четыхера, он долго слушал жалобы Паши молча, наконец они ему, видимо, надоедали — тогда привратник пренебрежительно убеждал ее:

— Ну-ка, перестань ты! Бесстыдница. Орешь тут, а люди слышат! Эй! Люди-то слышат, мол!

— Чай — больно! — успокаиваясь, объясняла Паша.

Четыхер разумно говорил:

— Для того и бьют.

Однажды ночью, во время кутежа, пьяный Немцев и Ванька Хряпов грязно обидели Пашу, она вырвалась от них, убежала на двор и там, прислонясь у ворот, завыла.

Опять плачешь? — спросил Четыхер, приотворив калитку.

— Дяденька! — воскликнула девица сквозь рыдания. — Что я за несчастная? Господи!

— Ну-ка, перестань! — посоветовал Четыхер.

А она не переставала.

Четыхер послушал ее вопли еще несколько времени и сказал, тяжко вздыхая:

— Ну, и голос же! Ах ты, чтоб те сдохнуть! Ин подь сюда!

Вывел ее на улицу, оглянулся, посадил на лавку, сел рядом с ней и начал уговаривать.

— Ну — молчи! Сиди. Вот — ночь-то какая теплая. И никого нет. Кто тебя обидел?

Всхлипывая, Паша стала рассказывать, как ее обидели, но Четыхер брезгливо остановил:

— Ну — ладно! Не люблю я пакостей этих. Молчи знай!

Она покорно замолчала, прислонясь к нему плечом; человек попробовал отодвинуться от нее — некуда было. Тогда, сунув длинные руки между колен своих, он наклонился и, не глядя на нее, забормотал:

— Чу — Марьушина собака воет, слышишь? Держат пса на цепи не кормя, почитай, это — чтобы пес-от злее был. Видишь, как хорошо ночью на улице-то? Народу совсем никого нетуТо-то! Вон — звезда упала. А когда придет конец миру, они — снегом, звезды-то, посыпятся с неба. Вот бы дожить да поглядеть

Говорил он долго. Порою его глаза, невольно косясь направо, видели ноги девицы, круглый ее локоть и полуприкрытую грудь. Он чувствовал, что ее тяжелое тело всё сильнее теснит его, — Четыхеру было тепло, приятно; не разжимая колен, он вытянул из них правую руку, желая обнять Пашу, и вдруг услыхал сонный храп.

— Али спишь? — удивленно и тихонько спросил он. Не ответила.

— Ну-ка! — сказал Четыхер, пошевелив плечом. Она, сладко чмокнув губами, спокойно и глубоко вздохнула. Человек посмотрел в лицо девушки, осыпанное рыжими прядями растрепанных волос, — рот Паши был удивленно полуоткрыт, на щеках блестели еще не засохшие слезы, руки бессильно повисли вдоль тела. Четыхер усмехнулся и, качая головою, проворчал:

— Эка дура! Вот дуреха-то!

И крепкий ее сон и детская беспомощность тела вызвали у него доброе удивление. Поглядывая на нее сбоку и успешно побеждая непроизвольные движения своих длинных рук, он долго, почти до света, смирненько сидел около нее, слушая, как в доме ревели и визжали пьяные люди, а когда в городе, на колокольне собора, пробило четыре часа, разбудил ее, говоря:

— Ну-ка, иди ко мне в сторожку! Эй, иди-ка! А то сейчас полезут эти все…

— Как это я заснула? — удивленно оглядываясь, спрашивала Паша.

— А так — закрыла глаза да и спишь.

— Ах ты, господи

— Ну, иди знай

Отворил калитку перед ней и, проводив глазами белую фигуру ее до поры, пока она не скрылась в его комнатенке, рядом с кухней, привратник громко хлопнул створом и, широко расставив ноги, долго смотрел в землю, покачивая головой.

Эта ночь ничего не изменила в отношениях Паши и Четыхера, но скоро девушку опять побили.

Однажды, после сильного кутежа, Лодка проснулась в полдень полубольная и злая: мучила изжога, сухую кожу точно ржавчина ела, и глазам было больно. Спустив ноги на пол, она постучала пяткой в половицу; подождав, постучала еще сильнее, а затем начала колотить по полу ногами яростно, и глаза у нее зловеще потемнели.

Когда явилась Паша,

Скачать:TXTPDF

за мной… — Всё ты да ты! — вдруг заговорил Тиунов. — Ты, да я, да сватья, — только и знатья! Да голодное житье, да смерть! Юноше очень хотелось рассказывать