гудок, матросы бросали в воду спасательные круги, точно барабан, ухала палуба под прыжками и беготней людей, испуганно шипел пар, истерически кричала какая-то женщина, а на мостике дико орал капитан:
— Довольно бросать! Обалдел, подлец! Успокаивай публику, чёрт вас…
Немытый, нечесаный священник, придерживая обеими руками встрепанные волосы, толкал всех толстым плечом, подставлял ноги людям и, пугливо тараща глаза, спрашивал одно и то же:
Когда я пробился на корму, человек был уже далеко за кормой баржи, на широком стекле воды чуть виднелась его голова, маленькая, словно муха. К ней быстро, как водяной жук, подплывала рыбачья лодка, качались два гребца — красный и серый, от лугового берега спешно мчалась еще одна, прыгая на волне веселым теленком.
В тревожный шум на пароходе вливался с реки тонкий, режущий сердце крик:
— А-а-а…
И в ответ ему остроносый, чернобородый мужик в хорошем чапане бормотал, причмокивая:
— Ах, дурашка… экой несуразной, а?
А мужик с курчавой бородою убежденно и крепко говорил, заглушая все голоса:
— Не-е, совесть свое возьмет! Вы там судите, как назначено, а совесть нельзя погасить-Перебивая друг друга, они стали рассказывать публике тяжелую историю рыжеватого парня, а рыбаки уже подняли его из воды и, торопливо взмахивая веслами, везли к пароходу.
— Как увидали они, — трубил бородатый мужик, — что он около солдатки этой совсем завертелся…
— А имущество, после отца, неделеное, — смекни! — вставил мужик в чапане, и всё время, пока бородач с жаром рассказывал историю убийства человека братом, племянником и сыном, этот опрятный, сухой, солидно одетый мужик, ухмыляясь, вставлял в густую речь бодрым голосом бесчисленные острые слова и поговорки, точно колья в землю забивал, городя плетень.
— Всякого туда тащит, иде еда слаще. — В сладком-то — яд!
— А ты его не ешь, не л обишь?
— Ну, так что? Я не праведник!
— Ага? То-то!
— Что — то-то?
— Ничего! Псу — не укор, коли цепь коротка.
И, нос к носу друг с другом, они начали возбужденно спорить, влагая в простые, но неожиданно ловко соединенные слова какие-то только им понятные мысли. Один — тонкий, весь вытянувшийся вверх, с холодным взглядом насмешливых глаз на темном костлявом лице, говорил бойко, звонко и всё приподнимал плечи: другой — широкий и огромный, раньше казавшийся спокойным, уверенным в себе и всё решившим, теперь дышал тяжело, в его воловьих глазах горела тревожная злость, на лице выступили красные пятна, борода ощетинилась.
— Стой! — уже рычал он, размахивая рукой, вращая мутными зрачками. Как так? Али господь не знает, в чем надо стеснить людей?
— Господь ни при чем, коли ты бесу служишь…
— Врешь! Кто первый руку поднял?
— Каин, — ну?
— А кто впервой покаялся?
— Ну, — Адам?
— Ага-а!..
— Привезли!
Публика хлынула с кормы, увлекая за собою спорщиков; худой мужик опустил плечи и плотно запахнул чапан, бородатый пошел за ним быком, наклоняя голову, беспокойно передвигая зимнюю шапку с уха на ухо.
Тяжело ворочая колесами, пароход старался удержаться на течении, и следя, чтоб баржа не навалилась на корму, капитан всё время орал в рупор:
— Лев-во клади, рябая морда! Лево-о-о! Рыбачья лодка подобралась к борту, утопавшего подняли на палубу, — он был мягок, как неполный мешок, весь Сочился водою, шершавое лицо его стало гладко и наивно.
Его положили на крышку багажного трюма, но он тотчас же сел, согнулся и, крепко приглаживая ладонями мокрые волосы, спросил глухо, ни на кого не глядя:
— Картуз поймали?
Из тесной кучи людей, окружившей его, кто-то посоветовал:
— Не про картуз, а про душу надоть бы вспомянуть.
Он громко икнул, обильно, как верблюд, отрыгнув мутную струю воды, посмотрел на людей усталыми глазами и равнодушно проговорил:
— Убрали бы меня куда-нибудь… Боцман строго сказал ему:
— Ляг!
Парень покорно опрокинулся на спину, заложил руки под голову и прикрыл глаза, а боцман стал вежливо уговаривать зрителей:
— Расходитесь, господа публика! Что тут глаза пялить? Нисколько даже не забавно… Мужик, чего вылупился? Аида, пошел прочь!
Люди, не стесняясь, сообщали друг другу:
— Отцеубийца.
— Да что-о вы?
— Такой мозгляк?
Боцман, присев на корточки, строго допрашивал спасенного:
— Куда билет?
— До Пермы.
— Ну, брат, теперь и в Казани слезешь. Как зовут?
— Яков.
— А фамилья?
— Башкин. Мы же — Вуколовы.
— Двойная, стало быть, фамилья…
Бородатый мужик с явным ожесточением трубил во всю грудь:
— Дядю-то и брательника на каторгу осудили, тут они и едут, на барже, а он — вот он! — ему вышло оправдание. Ну, однако это только наличность: как ни суди, а убивать нельзя! Совесть этого не может поднять, крови, значит. Даже и близко быть к убийству — нельзя…
Всё больше собиралось публики, вышли разбуженные пассажиры первого и второго классов, между ними толкался черноусый, розовый помощник капитана и, конфузясь чего-то, спрашивал:
— Извините, вы не доктор?
Кто-то, удивленно, высоким голосом воскликнул:
— Я? Никогда!
Над рекою мощно разыгрался веселый, летний день. Было воскресенье, на горе заманчиво звонили колокола, луговою стороной около воды шли две пестро одетые бабы и, размахивая платками, звонко кричали что-то пароходу.
Парень, закрыв глаза, лежал неподвижно. Теперь, без пиджака, плотно облепленный мокрою одеждой, он стал складнее, было видно, что грудь у него высокая, тело полное, и даже замученное лицо сделалось как будто красивей и круглей.
Люди смотрели на него жалостно, строго и со страхом, но — все одинаково бесцеремонно, точно это был не живой человек.
Тощий господин, в сером пальто, рассказывал даме с лиловым бантом на желтой соломенной шляпе:
— У нас, в Рязани, осенью, часовых дел мастер повесился на отдушнике. Остановил все часы в магазине и повесился. Спрашивается: зачем было останавливать часы?
Только чернобровая женщина, спрятав руки под шалью, разглядывала спасенного, стоя боком к нему, скосив глаза, и на серовато-синих глазах ее застыли слезы.
Пришли два матроса; один, наклонясь над парнем, тронул его за плечо:
— Эй, вставай-ко! Он устало поднялся, и его увели куда-то…
Через некоторое время парень снова явился на палубе гладко причесанный, сухой, в коротенькой, белой куртке повара, в синих нанковых штанах матроса. Заложив руки за спину, вздернув плечи, согнувшись, он быстро прошел на корму, а вслед за ним туда поползли скучающие люди — один, три, десять.
Там он уселся на канате; несколько раз — по-волчьи ворочая шеей оглянул людей и, нахмурясь, подперев скулы руками в рыжей шерсти, уставил глаза на баржу.
Люди стояли и сидели под жарким солнцем молча, вожделенно разглядывая его, явно желая заговорить и еще не решаясь; пришел большой мужик, оглядел всех и, сняв шапку, вытер ею потное лицо.
Серенький, красноносый старичок, с редкой, ершистой бородкой и слезящимися глазами, откашлялся и заговорил первый слащавым голосом:
— Скажи ты, пожалуйста, как же это случилось?
— Зачем? — недвигаясь, сердито спросил парень. Старичок вынул из-за пазухи красный платок, встряхнул его и, осторожно приложив к глазам, сказал сквозь платок спокойным тоном человека, решившего настоять на своем:
— Как — зачем? Случай такой, что все должны… Бородатый мужик вылез вперед и загудел:
— А ты — говори! Легче будя! Грех надо знать… И — точно эхо отозвалось — раздался насмешливый, бодрящий возглас:
— Поймать да связать…
Чуть приподняв брови, парень негромко сказал:
— Отстали бы от меня…
Старичок, аккуратно сложив платок, спрятал его и, подняв сухую — точно петушиная нога — руку, усмехнулся остренькой усмешкой:
— Может, люди не из пустого интереса просят…
— Плевать мне на людей,; — буркнул парень, а большой мужик, притопнув, заревел:
— Как так? А куда от них денешься?
Он долго и оглушительно кричал о людях, о боге и совести, дико выкатывая глаза, взмахивая руками, и, разъяряясь всё больше, становился страшным.
Публика, тоже возбуждаясь, одобряла его, подкрикивая:
— Верно-р! Во-от…
Парень сначала слушал молча, неподвижно, потом разогнул спину, встал, спрятав руки в карманы штанов, и, покачивая туловище, начал оглядывать всех зло и ярко разгоревшимся взглядом зеленоватых глаз. И вдруг, выпятив грудь, закричал сипло:
— Куда пойду? В разбой пойду! Резать буду всех… Ну, вяжите! Сто человек зарежу! Всё одно, мне души не жаль, — кончено! Вяжите, ну?
Говорил он задыхаясь, плечи у него дрожали, ноги тряслись, серое лицо мучительно исказилось и тоже всё трепетало.
Люди угрюмо, обиженно и жутко загудели, отступая от него и уходя, некоторые стали похожи на парня — озлились так же, как он, и рычали, сверкая глазами. Было ясно, что сейчас кто-нибудь ударит его.
Но он вдруг весь стал мягкий и точно растаял на солнце, ноги его подогнулись, он рухнул на колени, наклонив голову, как под топор, едва не ударившись лицом об угол ящика, и, хлопая ладонями по груди, стал кричать не своим голосом, давясь словами:
— Разрешите, — как же я? Виноват я? Сидел в остроге, ну, после судили, сказали — свободен.
Он хватал себя за уши, за щеки, раскачивая голову, точно пытаясь оторвать ее.
— Ага-а? — рявкнул большой мужик. От его крика люди испуганно шарахнулись прочь, несколько человек поспешно ушли, остальные — с десяток растерянно и угрюмо топтались на одном месте, невольно сбиваясь в тесную кучу, а парень надорванно говорил, болтая головою:
— Уснуть бы мне лет на десять! Всё пытаю себя, не знаю — виноват али нет? Ночью вон этого человека ударил поленом… Иду, спит неприятный человек, дай, думаю, ударю — могу? Ударил! Виноват, значит? А? И обо всем думаю — могу али нет? Пропал я!..
Должно быть, окончательно истомившись, он перевалился с колен на корточки, потом лег на бок, схватил голову руками и сказал последние слова:
— Убили бы меня сразу…
Было тихо. Все стояли понурившись, молча, все стали как-то серее, мельче и похожи друг на друга. Было очень тяжело, как будто в грудь ударило большим и мягким — глыбой сырой, вязкой земли. Потом кто-то сказал смущенно, негромко и дружески:
— Мы, брат милой, тебе не судьи… Кто-то тихонько добавил:
— Сами, может, не лучше…
— Пожалеть — можем, а судить — нет! Пожалеть тебя — это можно! А боле ничего…
Мужик в чапане сказал звонко и торжествуя:
— Пусть господь судит, а люди — будет!
Еще один человек отошел прочь, говоря кому-то:
— Вот и разбери тут! А судья — он сразу, по книге — виноват, не виноват…
— Абы скорей мимо прошло…
— Всё торопимся, а — куда? — То-то и оно.
Откуда-то выдвинулась чернобровая женщина; спустив шаль с головы на плечи, она заправила тронутые сединою волосы под синий, выгоревший платок, деловито подогнув подол юбки, села рядом с парнем, заслонов его от людей дородной своею фигурой, и, приподняв мягкое лицо, сказала ласково, но владычно:
— Уйти бы вам отсюдова…
Ее послушались, побрели прочь; большой мужик, уходя, говорил:
— Вот — на мое вышло! Совесть-то