беллетристики. Несмотря на лёгкость содержания, она довольно сильно подавила мой дух, и точно я болотной воды напился – так неловко было мне.
Потом пришёл некий почтенный человек, просивший обличить своего соседа, удивительного мерзавца, убившего у него камнем курицу. Я отказался от обличения, ссылаясь на его голословность. Тогда он ушёл, обещая мне подтвердить факт трупом курицы, который он завтра готов принести в редакцию.
– По моему мнению, – сказал он мне на прощание, – долг прессы в том именно и заключается, чтоб доводить до сведения общества факты такие вопиющие, как вот этот, и защищать обывателя от злодейских посягательств на жизнь его домашних животных. Я, милостивый государь, человек семейный.
Мне его взгляд на задачи прессы показался несколько односторонним, и я задумался по поводу его. Но в то же время мне льстило то, что вот обыватель обращается к прессе и ищет у неё защиты. Значит, он доверяет ей и считает её в некотором роде силой. Это хорошо.
Пришёл человек с желчным лицом и с опровержением.
– Это вы и есть редактор? – кислым тоном спросил он… – Вы… ну да… теперь я понимаю, каким образом в вашей газете печатается разная голословная чепуха. Вы слишком молоды для ответственной роли редактора… вот что, милостивый государь! В одном из номеров вашей газеты было напечатано скандальное сообщение о том, что я будто бы прибил свою горничную.
Какой дурак сообщил вам такую чушь? Удивительно! Она сама меня прибила туфлей, моей же туфлей и отшлёпала, – каков цинизм, а? Но как бы то ни было – я её или она меня – это не важно… важно вот что: с какой это вы стати взяли, что мои отношения к горничным подлежат контролю прессы? а? Да вы понимаете, что я с вами могу за это сотворить? У меня, батенька, т-такие связи, что если мне цыкнуть, так вас в двадцать четыре часа…
– Позвольте, но ведь сообщение сделано на основании полицейского протокола… – заметил я.
– А вам какое дело до этого?
Я стал убеждать его, что мне есть до этого дело, ибо это рисует нравы.
– Задача прессы, государь мой, не в том, чтоб рисовать что-то такое, а в том, чтоб проводить в жизнь идеи добра, справедливости и благородства. Да. Вот вы этого не знаете, а берётесь за редакторство.
Я возразил, что не считаю драку с горничной туфлями благородной дракой и…
– А что же, на шпагах мне с ней драться? – сердито и ядовито спросил он.
Я сообщил ему, что, на мой взгляд, вовсе не следует драться, а…
– Вы ничего не понимаете в житейских отношениях! Ваш долг – восстановить истину в её первобытном виде…
Тогда я спросил его, какова она была, эта истина, в первобытном виде, но оказалось, что в этом виде её нельзя было напечатать, не нарушая устава о благопристойности, о чём я и заявил ему.
Тут он обругался и убежал, сильно хлопнув дверью.
У меня уже немножко кружилась голова, когда явился человек, заявивший, что он есть не кто иной, как убийца курицы.
Я сделал строгое лицо.
Оказалось, что курица была возмездием за ухо, оторванное сыну убийцы собственником курицы. Затем оказалось, что долг прессы – защита детей с оторванными ушами.
Я принял это к сведению.
Всё это мне нравилось – я видел, что обыватель признаёт прессу, даже говорит о её долге. Голова побаливала…
Пришёл очень приличный и весьма любезный человек. Он раскланялся, сел, высморкался и начал:
– Я к вам, господин редактор, с просьбой о некотором одолжении. Видите ли, в чём дело: принесут вам тут одну инсинуацию на меня, плод творчества некоего туземного писаки… Будет он там распространяться о том, что у меня недочёты и что я будто бы… употребляю средства Общества на устройство пикников. Не верьте и не помещайте… Ложь из зависти. Пикники, действительно, люблю, вот скоро устраиваю ещё один и буду почтительно просить вас принять в нём участие. С весёлыми дамами, с шампанским… превесело будет, чёрт возьми!.. Пожалуете?
Ах, какое милое, простосердечное отношение к прессе! Как ошибаются те, которые утверждают, что обыватель и пресса – непримиримые враги!
– Знаете, – продолжал он, – моё мнение такое: долг прессы – стоять как можно ближе к жизни и её интересам… Жизнь – это каждый из нас. Знаете, как говорит Гейне, «человек – это вселенная, под каждым гробовым камнем погребена целая всемирная история». Я вселенная, вы вселенная, он вселенная, – таким образом, интересы прессы – интересы каждого из нас, и наоборот, – верно? Значит, вы должны защитить мои интересы, правильно?..
Экая прямая логика у этого милого человека! Приятно поговорив с ним с полчаса, мы радушно распростились. Я, собственно, не согласен несколько с ним, но после выясню мою точку зрения…
И, наконец, я пошёл домой. Так разнообразно истёк первый день моего редакторства. Я был немного утомлён с непривычки и, придя домой, лёг спать. Снились мне несколько странные вещи.
Будто бы вокруг меня витает рой младенцев, дам, дев, девушек и юношей, и все сразу читают мне разнообразные стихи. Рифмы сыплются мне в уши, как горох, фальшивые цезуры пилят меня, как… тупой пилой… Потом являются зрелые и незрелые мужи и жёны в фантастических одеяниях и читают загробными голосами поэмы, романы, повести, рассказы, этюды, эскизы, очерки, памфлеты, опыты, статьи, кроки, сцены…
Ещё снилось мне, якобы иду я по вековому лесу, растущему на болоте, и сквозь тьму и ветви дерев за мной, вкусно чавкая челюстями, следует крокодил. Следует неотступно и почему-то плачет. Физиономия у него как бы знакомая…
И ещё снилось мне, будто бы мне велят петь сладкие кантаты, а у меня для оных голоса нет. И, разевая рот, я безмолвствую.
Тогда мне втыкают в спину иглу, и я издаю соответствующий случаю звук, но глотку мне немедленно затыкают, я задыхаюсь и… просыпаюсь…
Второй день моего редакторства был весьма чреват событиями.
Прежде всего судьбе угодно было познакомить меня с литератором-туземцем. Это был господин неопределённых лет, но весьма определённой физиономии и сильно потёртый временем.
Будь я романистом – я сказал бы: «преступления и страсти отметили его чело роковой печатью», – но я не романист и говорю просто: физиономии его была хищна, жалка и изношена; в силу гармонии этих причин она не вызывала никакого доверия к себе.
– Имею удовольствие видеть нового редактора? – спросил он, уставив мне в лицо серые острые глаза.
– Да! – вздохнул я.
– Езоп Фаланга! Бывший сотрудник органа, которого вы в данный момент имеете быть редактором. Корреспондирую во многие столичные и крупные провинциальные издания с того момента, как ушёл из вашей газеты. А ушёл я из неё потому, что редактор, бывший до вас… как бы это вам определить мягче? Гм! Ну, одним словом, мы с ним принципиально разошлись. Он, знаете, слишком легко относится к принципу – фундаменту жизни… Он, в сущности, знаете, так себе был…
– Чем бы я мог вам служить? – спросил я, ибо не чувствую любви к биографиям… Скучный род литературы.
– Пришёл предложить вам свои услуги как сотрудника. На любое амплуа. Я со всем справляюсь. И мы бы сошлись, я не ригорист… и люблю мир. Мои условия… обыкновенные.
Но это было не совсем верно… Его условия, с моей точки зрения, были далеко не обыкновенны… Так, например, статья, написанная просто, – стоит две копейки; с жаром – уже три, с жаром и негодованием – три с половиной и так далее, пока, наконец, он не дошёл до статьи с благородным гневом по пяти копеек за строчку и до статей с гражданским мужеством – по гривеннику.
Я возразил ему, что столь разнообразная и сложная котировка, пожалуй, поставит в большие затруднения нашу контору…
– Это ничего! Я помогу ей сам… обязательно, – воскликнул он. – Когда я работал в «Карболке»…
– «Карболка»?! Вы работали в ней? Но ведь её принципы противоположны нашим…
– Это ничего! – повторил он… – Я могу изменить принципы по вашему желанию… Для такого опытного работника, как я, – это не составит затруднения. Знаете, какой случай был со мной года три тому назад?
И он пустился рассказывать мне о случае…
Воистину, это дьявольски интересный случай! Он в одно и то же время сотрудничал в пяти газетах противоположных направлений… В понедельник ему нужно было быть радикалом – он был им, во вторник либералом – он был им, в среду консерватором – он был и им, в четверг он был только спиритом и христианином, в пятницу ему нужно было быть чистым эстетиком и язычником-пантеистом… он был!
И, наконец, субботу и воскресенье он был пьян, что нельзя поставить ему в вину, принимая во внимание каторжный труд, которому он посвящал пять дней своей недели…
Я видел пред собой интереснейшего человека… и я очень пожалел, что не могу предложить себя ему как антрепренёра…
Я бы стал возить его по ярмаркам и показывать публике как образец редкой разносторонности.
Мне казалось, что на его теле есть «пунктики», этакие, знаете, чувствительные местечки, регулирующие его словоистечение: подавить один из них – он заговорит тако, подавить другой – он скажет инако, третий – он заговорит в другом тоне…
Не знаю, насколько это удобно для газеты, но мне столь современно усовершенствованный человек не понравился.
Человек, внутреннее содержание которого свободно формируется посредством внешних нажимов, – неудобен для литературы, по моему мнению.
Я так и высказался, а он удивился.
– Я не понимаю, право, что вас смущает. Ведь я могу действовать всецело в вашем духе.
Но мы не сошлись с ним всё-таки. И он ушёл, мне показалось, разочарованный и сердитый.
Я же погрузился в думы о жизни, которая так разнообразно приготовляет человека к смерти. Сначала частями вытравит из него душу, потом примется за ум, затем постепенно превращает в прах тело. Весёленький процесс…
Затем на меня пошёл начинающий литератор, всех видов. Он наступал рассыпным строем.
Первый застрельщик, которого я увидал, был старенький старичок. Ему было лет восемьдесят, и он выстрелил в меня стихами о козочке и розочке. Приходили беллетристы, драматурги и поэты без счёта.
Был фонарщик, написавший стихи о могилах, и могильщик, сочинивший нечто о звёздах.
Приходил человек, с трактатом о геморрое, как причине распространения пессимистических теорий. Приходил человек, сразу попросивший аванс.
– Вы что-нибудь написали? – спросил я его.
– Нет… Но я, пожалуй, могу… Вам что нужно – стихи или проза?
Я испугался, что он и в самом деле, пожалуй, напишет что-нибудь, и дал ему аванс – в огромном размере пятнадцати копеек.
Он принял это как должное и ушёл. Благородный человек! Как он