отдаю вам, а вы мне постреляйте в пиджак, чтобы видно было — нападали на меня.
Воры — добрые ребята, поняли его затею, даже развеселились и давай ему пиджак расстреливать, он отведет полу в сторону, а они бац-бац в упор по пиджаку, так что даже материя тлеет.
— Ну,— говорят,— довольно.
А он просит их:
— Еще разик.
— Больше,— говорят,— патронов нет.
— Нет?
— Ни одного.
— Ну, когда так, — сказал артельщик, вынув заряженный револьвер, — давайте назад деньги, шубу, а то я вас…
Что делать? Струсили ребята, отдали все назад ему, а он, усмотрев в стороне около сторожки какие-то сани, говорит им:
— Тащите сани — везите меня на станцию.
Они повезли. Повезешь, коли затылок пули ждет».
* * *
Таких и подобных анекдотов становится все больше; их рассказывают почти без возмущения, веселеньким тоном. Хотят ли за этим скрыть то страшное, чем насыщен анекдот, или скрывают смутно чувствуемое собственное одичание?
Этого я не понимаю, но для меня ясно, что грабители, буйствующие на улицах, — самые обыкновенные русские люди и даже, может быть, милые люди, из тех, что привыкли жить «на авось». И вот именно то, что это люди «обыкновенные» — самое страшное.
Я думаю, что уличные подвиги рождаются так: сидят где-нибудь в уголке двое обыкновенных людей и, не торопясь, рассуждают:
— Однако — дожили до полной свободы.
— Н-да, полиции — нет, судов нет…
— Чудно.
И, поговорив об этом новом, непривычном быте, люди, у которых нет никаких представлений о праве, культуре, о ценности жизни, люди, которые воспитались в государстве, где министры вели себя, как профессиональные воры, эти люди соображают:
— А что, если пойти на улицу да облегчить какого-нибудь буржуя?
— Выходи из своей шубы?
— Да?
— Что ж, я в газете читал — их раздевать можно!
— Айда?
— Идем. Авось — заработаем.
Выходят и — работают. Иногда им приходится убить непокорного буржуя, иногда их ловят и «самосудом» избивают насмерть.
И оба факта — убийство, самосуд — поражают своей ужасающей «простотой».
Так и мчится жизнь: одни грабят, убивают, другие — топят и расстреливают грабителей, третьи говорят и пишут об этом. И все — «просто». Даже — весело порою.
Но когда вспомнишь, что все это происходит в стране, где жизнь человека до смешного дешева, где нет уважения к личности и труду ее, когда подумаешь, что «простота» убийства становится «привычкой», «бытовым явлением» — делается страшно за Россию. И становятся как-то страшно понятны такие случаи. Пришло трое людей в гости к знакомому, но что-то не понравилось гостям в хозяине, и они разрубили его на двенадцать частей, собрали кусочки в мешки и бросили в Обводный канал. Просто.
А убийство Шингарева и Кокошкина? Есть что-то невыразимо гнусное в этом убийстве больных людей, измученных тюрьмою.
Пусть они понимали благо родины более узко, чем это понимают другие, но никто не посмеет сказать, что они не работали для народа, не страдали за него. Это были честные русские люди, а честных людей накоплено нами немного.
И вот их убили, убили гнусно и «просто».
Я спрашиваю себя: если бы я был судьею, мог бы я судить этих «простецов»?
И, мне кажется,— не мог бы. А защищать их? Тоже не мог бы.
Нет у меня сил ни для суда, ни для защиты этих людей, созданных проклятой нашей историей, на позор нам, на глумление всему миру.
НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ МЫСЛИ
«Новая Жизнь» № 61 (276), 7 апреля (25 марта)1918 г.
«Лежачего не бьют» — очень хорошее правило, и все мы были бы гораздо приятнее сами себе и друг другу, если бы честно держались этого правила.
Но когда лежачий поднимает голову и тихонько ползет сзади вас, имея коварное намерение дать вам по затылку,— необходимо побеседовать о лежачем тем тоном, который заслуживают его иезуитские поползновения. Занятие так же неприятное, как отвратительна причина, возбуждающая к нему.
Спору нет — в процессе социального боя лежачий потерпел не только по заслугам, но сверх заслуг. Что делать? Как солдата воспитывает казарма, так каждого из нас та классовая позиция, на которую он поставлен историей. Безвольно подчиняясь внушению фактов, мы всегда слишком мало заботились о самовоспитании, о культуре нашей воли, наших чувств. Мы все много хуже и грубее, чем могли бы быть, некоторые же особенно заботятся показать как можно больше грубости и жестокости, надеясь, что этим они скроют свою бездарность и бессилие свое.
Итак — лежачий поднимает голову, ползет и шипит, это очень ясно слышится не только в статье Изгоева о «Трагедии и вине», не только во всех писаниях «Нового Века», «Современного Слова» и других, иже с ними, это злое мстительное шипение все более громко звучит в среде «кадет». «Кадеты» — самые превосходные политики в России, они убеждены в этом, а также и в том, что они — единственная сила, способная спасти Россию от грозящей гибели. В тяжелой борьбе за свободу они играли роль крыловской мухи, которая, как известно, несколько переоценивала свой труд. Это очень умные люди, кадеты, они не только остерегаются резко критиковать действия Советской власти, но даже несколько мироволят ей, за что неоднократно и удостаивались лестных одобрений со стороны Советской печати. Они превосходно знают, что советский «коммунизм» все более и более компрометирует не только идеи социал-демократии, но вообще надежды демократии радикальной, и они уже не хотят скрывать своей искренней ненависти к демократической России.
Хороший кадет, прежде всего политик, точнее — политикан; он такой же фанатик своей идеи, как большевик-«коммунист», он так же сектантски слепо верит в возможность полного уничтожения социализма, как верит большевик в необходимость немедленного осуществления социалистических идей.
Лидер партии к.-д. П. Н. Милюков с гордостью говорил в 1905 г. Петко Тодорову, болгарскому литератору:
«Я организовал в России первую политическую партию, которая совершенно чиста от социализма».
Этой «чистотой от социализма» кадеты и теперь гордятся, а так как демократия не может быть не социалистична, то естественно, что кадетизм и демократия — органически враждебны.
После 906 года конституционно-демократическая партия была той духовной язвой страны, которая десять лет разъедала ее интеллигенцию своим иезуитским политиканством, оппортунизмом и бесстыднейшей травлей побежденных рабочих. «Оппозиция Его Величества», она не брезговала ничем для того, чтобы пробраться к власти. Тогда этого не случилось — кадеты надеются, что это случится теперь. Они начинают свою работу с того же, с чего начали ее в 907 г.— с травли демократии, и, как тогда, теперь они снова стремятся организовать всех ренегатов и трусов, всех врагов народа и ненавистников социализма. Постепенно распуская языки, они снова намерены возобновить тот отвратительный вой мести и обиды, которым оглушали Русь после первой революции. Этот вопль «униженных и оскорбленных» уже начинается, и скоро демократии будет предъявлен длиннейший, тщательно и злорадно составленный обвинительный акт, в котором все преступления будут преувеличены и все ошибки поставятся в фальшь. Эти люди прекрасно знают, что клевета есть увеличительное стекло, сквозь которое можно видеть насекомое — чудовищем и комариный укус — глубокой раной.
«Кадеты» считают себя мыслящим аппаратом буржуазии и языком ее, но на самом деле они просто группа интеллигенции, переоценивающая свои силы, свое значение в стране и совершенно утратившая живой дух демократизма.
Люди, «услужающие» буржуазии, опаснее самой буржуазии, они более властолюбивы и менее деловиты. Между торговлей и политиканством разница в том, что торговец включает в свой оборот все, что можно купить и продать — в том числе и совесть,— а политикан торгует людьми и своей совестью. Они грамотны, изощрены в политиканских хитростях, не очень брезгливы в выборе приемов борьбы и могут запутать в сетях иезуитского красноречия людей менее грамотных, но более искренних и способных к положительной работе. Они вполне способны снова создать тот мрачный круг настроений, угнетающих душу, настроений, которые так прочно поддерживали жуткую реакцию 908—916 гг.
Это тем более опасные люди, что нельзя понять, что именно дорого им, кому их любовь, их сердце?
У демократии два врага: г.г. «коммунисты», которые разбили ее физически, и кадеты, которые уже начинают работу убиения духа демократии.
НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ МЫСЛИ
«Новая Жизнь» № 86 (301), 10 мая (27 апреля) 1918 г.
В «Нашем Веке» от 3-го мая гражданин Д. Философов напечатал статейку о Горьком, который «старается привлечь ученых, писателей и художников на службу совдепам».
Событие — ничтожное; однако, статейка так странно написана, что обязывает меня поставить ее автору несколько вопросов и дать читателю некоторые пояснения.
Прежде всего — чем вызваны следующие утверждения гр. Философова:
«Спорить с Горьким очень трудно. Он не выносит, чтобы ему «перечили». Но нельзя же такие страшные и сложные вопросы, как «культурное соглашательство», ставить на личную почву. И неужели же мы для того пережили революцию, чтобы вернуться к старым самодержавным замашкам, когда было запрещено свое суждение иметь? Горький выступает и действует публично. Неужели надо с ним во всем соглашаться, чтобы не «обидеть» его? Пoра бы эти замашки бросить. Всякое мнение, всякое действие подлежит свободной критике».
Откуда взял гр. Философов, что я «не выношу», чтобы мне «перечили»?
Поскольку я выступаю публично, я никому не дал права утверждать, что «не выношу» честной критики моих мнений, как бы эта критика ни была резка. Я люблю учиться, а спор с врагом часто бывает более полезен, чем беседа с другом.
Почему же гр. Философов находит возможным утверждать, что я «ставлю вопросы общественные на личную почву»?
Но если гр. Философов считает «личным» то чувство органического отвращения, которое я всегда питал и питаю к болезненно надутому самолюбию принципиальных саботажников, к людям, у которых «на грош амуниции, да на рубль амбиции», тогда гр. Философов прав — я терпеть не могу «бездельников по принципу». Мне всегда были враждебны злобные жалобы бездарных неудачников, которые не имеют силы и великодушия забыть или простить толчки и царапины, нанесенные им в суете житейской неосторожным или одичавшим ближним.
Философов говорит о «плане Горького превратить Академию Наук в Университет Шанявского».
Это — ложь. Ничего подобного я не говорил, хотя и являюсь убежденным сторонником необходимости демократизировать науку. Но, как это само собою разумеется, свободное развитие науки должно предшествовать свободному распространению ее, и существенно необходимо, чтобы высшее ученое учреждение страны было совершенно независимо в своем творчестве.
Философов указывает, что профессора Кравков и Павлов ушли из Ассоциации, но — не говорит, когда они ушли, ибо это ему невыгодно. Ему нужно, чтобы читатель думал, что профессора ушли после того, как Горький начал «сватать» Свободную Ассоциацию Совету Комиссаров, Философов молчит о том, что уважаемый И. П. Павлов ушел несколько месяцев тому назад, а Кравков ушел до основания Ассоциации еще из Организационного Комитета.
Он говорит, например: проект Горького «заставить академию издавать нечто вроде «Вестника