говорит этот человек, – теперь, когда он сумасшедший? И что такое быть сумасшедшим?»
Ярославцев вспомнил, что кто-то определил сумасшествие, как преобладание деятельности какого-нибудь одного из свойств психики над всеми другими, а ещё кто-то – как поражение памяти каким-либо одним фактом или мыслью.
Ему представилась внутренность какого-то пружинного механизма: массы спиральных пружин сокращаются и расширяются, взаимно сообщая друг другу силу и движение, и из этого движения рождается мысль. Вдруг одна из пружин почему-то начинает сокращаться сильнее других – полная путаница среди остальных, пока они не возьмут нового такта или пока она не возьмёт старого такта. Или вдруг в их систему вторгается извне нечто тяжёлое, поражающее и падает как раз на ту пружину, что записывает прошедшее, и вот она, поражённая ударом, не может уж больше отметить чего-либо иного и вечно пишет одну и ту же мысль, воспроизводит одно и то же впечатление.
«Всё это очень просто и очень жалко. Зачем нужно, чтоб человек сходил с ума? Разве на его долю мало всех иных болезней и несчастий?» – подумал Ярославцев и вспомнил, что ему нужно идти туда, к больному.
Но он не встал и не пошёл, а продолжал думать, сидя на стуле, в пальто и фуражке.
«А вдруг он стал теперь гением?.. Ведь было доказано, что гении – сумасшедшие.
Никто не рассказал, как создаются гении. Может быть, сходя с ума, отдаваясь в рабство идее…»
Кирилл Иванович ощущал в себе желание повторять каждое слово по нескольку раз, но почему-то боялся делать это. Слова казались ему разноцветными пятнами, вроде лёгких облаков, рассеянных в безграничном пространстве. Он летает за ними, ловит их и сталкивает друг с другом; от этого получается радужная полоса, которая и есть мысль. Если её вобрать в себя вместе с воздухом и затем выдохнуть, то она зазвучит, и от этого получается речь.
– Однако как это всё просто! – Он засмеялся. – Декаденты – тонкие люди.
Тонкие и острые, как иглы, – они глубоко вонзаются в неизвестное, – с удовольствием, щёлкнув пальцами, произнёс он.
Дверь отворилась, и в отверстие просунулась голова квартирной хозяйки.
– Сидит одетый, смеётся и разговаривает сам с собой… Тоже занятие!
Самовар подавать, али уходите куда?
Хозяйка говорила ворчливо, а смотрела ласково. Глаза у неё были маленькие, но живые; от них к вискам легли складки тонких морщинок, и это придавало им улыбающийся блеск.
От её речи Ярославцев почувствовал себя как бы только что возвратившимся откуда-то и очень утомлённым.
– Самовар? Нет… не надо! – Он махнул рукой. – Я ухожу… может быть, до утра. Знаете, один мой знакомый сошёл с ума. Как вы полагаете, это что такое?
– Чтой-то, господи! Один недавно пристрелился, другой сошёл с ума… ну друзья у вас!.. ай-ай!.. Что такое – говорите? Известно что – божья воля.
– Божья воля? – задумчиво произнёс Кирилл Иванович и зачем-то снял с головы фуражку. – Это странно, знаете… очень странно… да!
– Который это сошёл, русый, трёпаный, в серых штанах, или тот – весёлый, в золотом пенсне? – спросила хозяйка.
На её толстом, морщинистом лице и в тоне её вопроса звучало много жалости, отчего Кириллу Ивановичу стало грустно.
– Нет, не эти, а знаете – чёрный, в крылатке, с тростью и с прыгающими бровями, – серьёзно и тихо отвечал Кирилл Иванович и почувствовал, что у него щекочет в горле и на глаза навёртываются слёзы.
– Не приметила такого. Видно, редко бывал, не встречала. Идите. Да долго-то не надо там торчать… Сам-то вон какой жёлтый стал! – сурово говорила хозяйка.
Ярославцев снова надел фуражку, встал и молча пошёл из комнаты, полный грустного чувства и утомления.
– Дверь-то заприте! – крикнула вслед ему хозяйка.
– Не надо! – печально кивнул он головой.
Было уже около шести часов вечера, но июльский зной ещё не растаял – им дышали и камни мостовой, и стены зданий, и безоблачное небо. Пыльные листья деревьев, перевешиваясь через заборы, не шелестели; всё было неподвижно и казалось ожидающим какого-то толчка.
Из открытых окон белого дома хлынула волна растрёпанных и негармоничных звуков рояля; они бестолково запрыгали в воздухе, Ярославцев вздрогнул и оглянулся вокруг, желая посмотреть, что сделается с улицей от этого шума. Но всё оставалось неподвижным, а звуки уже исчезли так же бессмысленно, как и явились.
«Кратко бытие звука!» – мелькнула у Кирилла Ивановича посторонняя мысль, и, как бы в виде эха её, в нём разлилось острое желание взять высоким фальцетом несколько нот – а-о-э-о-а! – как делают певцы. Но он подавил в себе это желание и пошёл дальше, наклонив голову под наплывом стаи новых мыслей и стараясь формировать их в слова, сообразно с тактом шагов. От этого каждое слово раздавалось где-то внутри его, как удар в большой барабан. Эти думы в такт шагов вызывали за собой ощущение приятной лёгкости и пустоты в груди, в животе, во всём теле. Казалось, что мускулы растаяли от жары и остались только тонкие, упругие нервы, настроенные меланхолически, но выжидательно, как и всё кругом.
«О чём он теперь говорит и как думает? – размышлял Ярославцев о Кравцове.
– И что я с ним буду делать? Понимать его, наверно, нельзя… Зачем же я при нём буду?.. И с какими моральными фондами? С любопытством? Сумасшествие – это почти смерть. Если он ещё не совсем сошёл с ума, то я буду присутствовать при его агонии.
Замечательно, почему человек возбуждает к себе больше внимания, когда он погибает, а не тогда, когда он здрав и в безопасности? Иногда мы при жизни совершенно не замечаем человека, нимало не интересуемся им, и вдруг, услыхав, что он при смерти или помер уже, жалеем, говорим о нём… Точно смерть или её приближение сближают и нас друг с другом. Тут, наверное, есть глубокий смысл… Если только тут нет крупной лжи, исстари привычной нам и поэтому незаметной для нас. А может, наблюдая чужую гибель, мы вспоминаем о необходимости погибнуть и самим нам и жалеем себя в лице другого.
В этом есть нечто хитрое и, пожалуй, постыдное… А впрочем, и всё обыденное в этой жизни – хитрое и постыдное… А вот сожаление – жестоко… Жалость и жестокость!..
Да ведь это два совершенно однородные слова!.. Удивительно, как этого до сей поры никто не замечал! Надо написать об этом статью… Пусть одною ошибкой будет меньше».
Вместе с этим открытием Кирилл Иванович восстановил в памяти случай из своей жизни в деревне: упала в овраг тёлка, сломав себе обе передние ноги. Чуть не вся деревня сбежалась смотреть на неё… А она, такая жалкая, лежала на дне оврага и, жалобно мыча, смотрела на всех большими влажными глазами и всё пыталась встать, но снова падала. Толпа стояла вокруг неё и больше с любопытством, чем с состраданием, наблюдала за её движениями и слушала её стоны. И он тоже смотрел, хотя это было неинтересно и очень грустно. Вдруг откуда-то появился кузнец Матвей, высокий, суровый, выпачканный углями. Рукава у него были засучены, и в одной руке он держал тяжёлую полосу железа. Вот он обвёл всех строгим, тяжело укоряющим взглядом чёрных глаз, нахмурил брови и, качнув головой, громко сказал:
– Дураки! чем любуетесь?
А потом взмахнул своею железиной и ударил тёлку по голове! Удар прозвучал глухо и мягко, но череп всё-таки раскололся, и это было очень страшно. Тёлка больше не мычала и не жаловалась на боль своими большими и влажными глазами… А Матвей спокойно ушёл.
«Вот он как жалел, этот Матвей! Может быть, он так же бы поступил и с человеком безнадёжно больным. Морально это или не морально?»
– Ярославцев! стойте, вы куда? – раздался звучный окрик.
Он вздрогнул: на крыльце хорошенького домика стоял Лыжин, засунув руки в карманы. Ярославцев вспомнил, что тут именно и живёт Кравцов.
– Я к вам… то есть к нему…
– Ага! Ну, вот спасибо, что поторопились, а то у меня, знаете, работищи без конца. Это Минорный вытащил меня, соскучившись слушать премудрости Кравцова.
Всё, знаете, говорит! Только сейчас задремал. Доктор определил, что пока это не опасно, просто сильное нервное возбуждение, по-моему – тоже. Говорит он, право, не бессмысленнее, чем всегда говорил, но вот много чересчур – это так. Ну, так вы мне позвольте улетучиться. Придёт Ляхов, скажите ему: доктор был и рекомендовал кали, кали и кали… До свидания.
Он протянул Ярославцеву руку, тот молча стиснул её и, задержав в своей руке, шёпотом спросил:
– Отчего это он, по-вашему?
– Отчего? Гм… Как это скажешь? Знаете, всегда ведь он был с зайцем в голове… Захочет пить – давайте из бутылки на окне, это тоже какая-то умиротворяющая специя, вроде кали. Ну-с, иду! Аddiо!
Он перекинул на руку пальто и пошёл.
Ярославцев посмотрел вслед ему и стал соображать, что теперь делать: идти в комнату, где лежит тот, или ожидать здесь, когда он проснётся и заговорит? Ему представлялось, что как только Кравцов проснётся, так сейчас же выкрикнет высокую, звонкую ноту, вслед за ней начнёт говорить быстро и громко, так, как говорят бойкие бабы-торговки, и это будет походить на барабанную дробь.
Он думал и шёл, наклонив голову, не отдавая себе отчёта в том, куда идёт.
Все его думы вдруг как бы сгорели, на душу осыпался их пепел, – осыпался и покрыл её тёплым пластом тихой печали.
Скверный аптечный запах заставил его очнуться. Он стоял перед дверью в маленькую комнату, в ней царил хаос: стулья были сдвинуты на середину и стояли неправильным полукругом перед койкой; на полу валялись рваные бумажки, книги, черепки тарелки, красный вязаный шарф. Перед койкой стоял круглый стол со стаканом жидкого чая. Из-за доски стола не видно было головы человека, спокойно вытянувшегося, вверх грудью, на койке. Одно из двух окон комнаты было завешено синею тряпкой, другое заставлено банками цветов, и сквозь них видны были кусты шиповника, акации и сирени в палисаднике.
Осмотрев всё это, Ярославцев поднялся на цыпочки, подняв кверху указательный палец правой руки, как бы предостерегая от чего-то сам себя, и двинулся к койке, плавно взмахивая в такт своих движений левой рукой. Подойдя к столу, он нагнулся через него и, удерживая дыхание, заглянул в лицо больного.
Оно очень похудело с той поры, как Ярославцев видел его в последний раз, но и только. Вообще же оно было спокойно, как у всех спящих людей. Ярославцев облегчённо вздохнул. Он представлял себе, что болезнь наложила на лицо Кравцова какой-нибудь уродливый отпечаток, искривила, изломала его. И он отошёл прочь, улыбаясь, в высшей степени довольный своей ошибкой.
Но вдруг, обернувшись в сторону,