каждого «нельзя» я ставил своё «почему?» Я, так сказать, мирный воин… Жизнь — странная штука. Это, кажется, Достоевский сказал. Или — Гоголь? «С холодным вниманьем посмотришь вокруг — жизнь странная штука». Можешь представить — выхожу я из училища в полк, а этот гусь, Брагин, там же! Чёрт знает что… оказывается, кончил медицинскую академию и служит младшим врачом… пользуется вниманием, уважением, да…
— Ну — что же? — спросил доктор.
— Ничего. Зачем нам встречаться, а? Говорят — мир велик.
— Ты, кажется, что-то устроил ему?
Паморхов сердито взглянул на доктора, спросив:
— Почему ты знаешь?
— Я встречал его. Вместе жили в Вологде.
— Ну? Он сослан был?
— Да!
— Гм… Какой же он?
— Пил? Э-с… Удивительно — все встречаются… Он рассказывал про меня?
— Нет. Впрочем, не помню…
— Рассказывал, значит…
Капитолина сидит, неподвижно глядя перед собою, точно спит с открытыми глазами. Лицо её сильно покраснело, рот полуоткрыт, она дышит бурно; косые глаза доктора упёрлись в грудь её и точно прижимают к спинке кресла.
— Факты! — бормочет Паморхов, наливая коньяк. — Собственно говоря, я растратил себя по мелочам. Кажется — жил, жил, и даже очень, а вот вспоминаешь — и всё хлам, пустяки всё.. И как будто нет, не было фактов, а только одна философия… чёрт возьми мою наружность!
— Ты бы лёг, в самом деле…
— Не хочу, — грубо говорит Паморхов, оглядывая комнату. — Капочка, прикажи зажечь огонь, что тут за погреб! И этот дурацкий цветок… когда висели драпри, он не лез в глаза так… нахально!
Капитолина протянула руку к звонку на столе, но не достала его и, бессильно уронив руку на колени, улыбнулась сонно.
— Не хочется света… так уютнее!
Паморхов хрюкнул и снова заговорил:
— Это, говорят, нехорошо, но я не люблю честных людей, так называемых передовых и честных. В некрологах всегда пишут: «Это был человек передовой и честный». Они меня раздражают… чёрт их знает чем, но — нестерпимо! Был еврей, держал лабораторию для исследований каких-то… ну, вообще химик! Чахоточное такое существо, глаза огромные и, знаешь, эдакие… с выражением затаённой муки, как пишут в стихах. С упрёком всему миру и мне. Мне особенно! Все дудят о нём: честнейший человек, святая душа… Невыносимо! Я живу на одной улице с ним, встречаемся… Идёт гулять с детьми, девочка у него — превосходная девочка, такая, брат, красавица, лет семнадцати… Два мальчика… Бывало, встречу его, и даже дрожь пройдёт, — ах ты, думаю, козявка! И не потому, что он еврей, а так, вообще, раздражает…
— Ну, чем же кончилось? — тихо спросил доктор.
— Погубила его химия… знаешь, седьмой год, тогда не церемонились…
Паморхов помолчал, вздохнул и спросил глухо:
— По-твоему, злой я или нет?
— Вероятно, нет, — сквозь зубы сказал доктор.
— Нет?
— Но бываешь не злой, а хуже злого.
— Хуже, да?
— Ты очень возбуждён, иди, отдохни, советую…
— Не хочу же! Д-да… так вот, всё у меня на пустяки и пошло. Бабы, конечно… Это, брат, вопросище — бабы, а? Капочка, я не про тебя… ты дана мне судьбой не в наказание, а в награду.
— Что ж, — сказал доктор, медленно и неохотно, — и за грехи должна быть награда. Грешить нелегко, когда занимаешься этим серьёзно.
— Э-с, — вскричал Паморхов и хрипло засмеялся, — я грешил серьёзно! Забавные бывали истории. Был у меня приятель, товарищ прокурора Филиппов, удивительно остроумная скотина… Мы с ним на пари гимназистку одну травили, кто первый? Изящная такая гимназисточка, дочь учительницы, француженки… рахат-лукум! Досталось мне. И триста рублей выиграл. Плакала, конечно, просила — женись, говорит! Я говорю: «Mademoiselle, надо было вести себя осторожно!..» А у Филиппова была пассия, жена одного судейского, дама с нервами и принципами…
Паморхов задохнулся, схватившись за ручки кресла, и неожиданно громко сказал:
— Сейчас…
— Что? — спросил доктор, глядя в камин, но Паморхов продолжал торопливо, точно сбрасывая с себя воспоминания:
— М-монархистка, проповедовала и даже писала что-то, печатала… Надоела ему. «Хочешь пошутить?» — спрашивает. Пошутили, знаешь… Пригласил он её к себе и меня… подпоил… я. Ах… ну, знаешь, мы смеёмся… Едва удержался я в городе…
— Брось-ка ты всё это, — заговорил доктор, наклоняясь и разбивая головню в камине.
Паморхов повернул к нему синее, вздувшееся лицо, оно ощетинилось и дрожало. Ухватившись пухлыми пальцами за ручки кресла, он покачивался, вздыхая, как загнанная лошадь. Зрачки его вытаращенных глаз расширились и потускнели, белки налились кровью, он словно прислушивался к чему-то, испуганно и жутко.
Стряхнув дремоту, Капитолина прижала пальцами глаза и спросила:
— Ну, что ж дальше?
Паморхов засопел, рознял руки и, взмахнув ими, повалился на пол, вперёд головой.
— Чёрт! — вскричал доктор, вскакивая, но не успев поддержать падавшего.
Женщина, открыв рот, упираясь руками в стол, медленно, точно приподнимая тяжесть, вставала, спрашивая шёпотом:
— Он, уже? Неужели?..
— Позови людей, — тихо сказал доктор.
Паморхов дёргал ногой, толкая стол, звеня бутылками, и вытягивался на полу, освещаемый танцующим огнём камина.
— Говорил я тебе, — заставь написать духовную, — сердито бормотал доктор, поднимая с пола тяжёлую голову Паморхова.
— Не смейте об этом! — крикнула женщина, топнув ногой, и убежала.
Положив на колено себе голову Паморхова, доктор отвернулся в сторону от синего лица с высунутым языком и туго налитыми кровью торчащими ушами. Один глаз Паморхова был закрыт, другой выпученно смотрел в сторону зеркала, а верхняя губа мелко дрожала, сверкая серебром волос.
— Кондратий стукнул, — сказал доктор сердито и озабоченно, но когда ему не ответили, поднял голову и оглянулся. В стекле зеркала, ниже подзеркальника, он увидал себя и больного, два тела плотно слепились в бесформенную кучу, доктор съёжился и быстро спустил голову Паморхова с колена на пол.
Вбежали двое мужчин, горничная, Капитолина, впятером они подняли тяжёлое, расплывшееся тело и, громко топая, вынесли его. Капитолина, открыв рот, пошла за ними, в дверях остановилась, оглядывая комнату, и вдруг взвизгнув, точно её кто-то ударил, выскочила вон.
Трещал и шелестел огонь, отражения его дрожали на паркете жирными пятнами кипящего масла. Однотонно ныл дождь за окнами, в глубине дома возились, визжали, чей-то голос глухим басом крикнул:
— Беги в погреб… лёду тащи…
В пустой, тёмной комнате вздохнуло эхо.
1912 г.
Впервые начало рассказа (до слов: «Бон суар, доктёр!») в ранней редакции напечатано в газете «Рязанская жизнь», 1912, номер 82 от 8 апреля, под названием «Начало рассказа». Полностью рассказ был напечатан в «Свободном журнале», 1918, номера 3 — 4, и, с небольшими исправлениями, в журнале «Огонёк», 1923, номер 32 от 4 ноября.
В собрания сочинений рассказ не включался.
Печатается по тексту журнала «Огонёк».