Скачать:PDFTXT
Рассказы о героях

ее расспросами. Передать колорит ее рассказа я, разумеется, не могу, но кое-что в память врезалось мне почти буквально. Отец у нее был портной овчинник, ходил по деревням, полушубки и тулупы шил. Мать умерла, когда Анфисе исполнилось девять лет, отец дозволил ей кончить церковноприходскую школу, потом отдал в «няньки» зажиточному крестьянину, а года через три увез ее в село на Каму, где он женился на вдове с двумя детьми. В этих условиях Анфиса, конечно, снова стала «нянькой» детей мачехи, батрачкой ее, а мачеха оказалась «бабочкой пьяной, разгульной» да и отец не отставал от нее, любил и выпить и попраздновать. Частенько говаривал: «Торопитьсянекуда, на всех мужиков тулупы не сошьешь. А будем торопиться — издохнем скорей!»

— Ей минуло шестнадцать лет, когда отец помер, заразясь сибирской язвой, и по смерти отца хозяйство мачехи еще тяжелей легло на ее хребет.

— «Был у нас шабер, старичок Никола Уланов, охотой промышлял, а раньше штейгером работал, его породой задавило в шахте, хромал он, и считали его не в полном уме; угрюмый такой, на слова — скуп, глядел на людей неласково. Жил он бобылем, ну, я ему иной раз постираю, пошью, так он стал со мной помягче! «Зря, говорит, девка, силу тратишь на пустое место, на пьяниц твоих. До чужой силы люди лакомы, избаловали их богатые. На все худое они людям пример, от них весь мир худому учится». Очень понравились мне эти его слова-мысли, вижу, что — верно сказал: село — богатое, а люди жесткие, жадные и все в склоке живут. Спрашиваю Николу-то: «А что мне делать?» — «Ищи, говорит, мужа себе, ты девица здоровая, работница хорошая, тебя в богатый дом возьмут». — Ну, я и в ту пору не совсем дура была: вижу, сам же туда гонит, откудова звал. А первые-то его слова скрыла в душе все-таки».

— Эту часть своей жизни она рассказывала не очень охотно, с небрежной усмешечкой в глазах и холодновато, точно не о себе говорила, а о старой подруге, неинтересной и даже неприятной ей. А затем как-то вдруг подобралась вся, постучала кулаком по колену, и глаза ее прищурились, как бы глядя глубоко вдаль.

— «И вот приехал к матери брат, матрос волжских пароходов, мужик лет сорокалютый человек! Сестру живо прибрал к рукам, выселил ее с детьми в баню, избу заново перебрал, пристроил к ней лавку и начал торговать. И торгует, и покупает, и деньги в долг дает, трех коров завел, овец, а землю богатому кулаку Антонову в аренду сдал. Я у него и стряпка, и прачка, и коровница, и тки, и пряди, и во все стороны гляди — рвутся мои жилочки, трещат косточки! Ох, трудно мне было!

Видите, товарищ, какая кувалда, а — до обмороков доходила!»

— Она засмеялась густым таким грудным смехом, — странный, невежественный смех. Потом, вытерев лицо и рот платочком, вздохнула глубоко.

— «А еще труднее стало, когда он, невзначай, напал на меня да и обабил. Хотя и подралась я с ним, а — не сладила, не здорова была в ту пору, женским нездоровьем. Очень обидно было.

Я компанию вела с парнем одним, с Нестеровым, хорошей семьи, небогатые люди, тихие такие, двое братьев, Иван и Егор.

Жили не делясь. Егор, дядя парня, — вдовый, он потом партизаном был, и беляки повесили его. Парня-то убили в первый год империалистической войны, отца его кулаки разорили, тоже пропал куда-то. Из всей семьи только Лиза осталась, теперь она — подруга моя, партийной стала четвертый год. Она в шестнадцатом году, умница, в Пермь на завод ушла, хорошо обучалась там. Это уж я далеко вперед заскочила. Ну, хотела я, значит, уйти, когда идиёт этот изнасилил меня, и собралась, а он говорит: «Куда — пойдешь? Пачпорта у тебя — нет. И не дам, на это у меня силы хватит. Живи со мной, дуреха, не обижу.

Венчаться — не стану, у меня жена в Чистополе, хоть и с другим живет, а все-таки венчаться мне закон не позволяет. Умрет она — обвенчаюсь, вот бог свидетель

— «Противен был он, да пожалела я сдуру хозяйство: уж очень много силы моей забито было в него. Ну, и Нестеровых семья вроде как родные были мне. Пожалела, осталась. Не ласкова была я с ним, отвратен он был да и не здоров, что ли:

живем, живем, а детей — нету. Бабы посмеиваются надо мной, а над ним еще хуже, дразнят его, он, конешно, сердится и обиды свои на мне вымещает. Бил. Один раз захлестнул за шею вожжами да и поволок, чуть не удавил. А то — поленом по затылку ударил; ладно, что у меня волос много, а все-таки долго без памяти лежала. Сосок на левой груди почти скусил, гнилой черт, сосок-то и теперь на ниточке болтается. Ну, да что это вспоминать, поди-ка сам знаешь, товарищ, как в крестьянском-то быту говорят: «Не беда, что подохнет жена, была бы лошадь жива».

Началась разнесчастная эта война…»

— Сказав эти слова, она замолчала, помахивая платком в раскаленное лицо свое, подумала.

— «Разнесчастная — это я по привычке говорю, а думается мне как будто не так: конешно, трудовой народ пострадал, однако и пользы не мало от войны. Как угнали мужиков, оголили деревни — вижу я, бабы получше стали жить, дружнее. Сначала-то приуныли, а вскоре видят — сами себе хозяйки и общественности стало больше у них, волей-неволей, а надобно друг другу помогать. Богатеи наши лютуют, ой, как лютовали! Было их восьмеро, считая хозяина моего; конешно, попы с ними, у нас — две церкви, урядник, зять Антонова, первого в селе по богатству. И чего только они не делали с бабами, солдатками, как только не выжимали сок из ни-х! На пайках обсчитывают, пленников себе по хозяйствам разобрали. Даже скушно рассказывать все это. Пробовала я бабам, которые помоложе, говорить:

жалуйтесь! Ну, они мне не верили. Живу я средь горшков да плошек, подойников да корчаг, поглядываю на грабеж, на распутство и все чаще вспоминаю стариковы слова, Уланова-то:

«Богачи — всему худому пример». И — такая тоска! Ушла бы куда, да не вижу, куда идти-то. Тут Лизавета Нестерова приехала, ногу ей обожгло, на костыле она. Говорит мне: «Знаешь, что рабочие думают?» Рассказывает. Слушать — интересно, а не верится. Рабочих я мало видела, а слухи про них нехорошие ходили. Думаю я: что же рабочие? Вот кабы мужики! Много рассказывала мне Лиза про пятый-шестой год, ну, кое-что в разуме, должно быть, осталось. Уехала она, вылечилась. Опять я осталась, как пень в поле, слова не с кем сказать. Бабы меня не любят, бывало, на речке или у колодца прямо в глаза кричат:

«Собака ворова двора!» и всякое обидное. Молчу. Что скажешь?

Правду кричат. Горестно было. Нет-нет да и всплакнешь тихонько где-нибудь в уголку.

— «Стукнул семнадцатый год, сшибли царя, летом повалил мужик с войны, прямо так, как были, идут, с винтовками, со всем снарядом, Пришел Никита Уотюгов, сын кузнеца нашего, а с ним еще бойкенький паренек Игнатий, не помню фамилии, да какой-то, вроде цыгана, Петром звали. Они на другой же день сбили сход и объявляют: «Мы — большевики! Долой, — кричат, — всех богатеев!» Выходило это у них не больно серьезно, богачи — посмеиваются, а кто победнее — не верят.

И моя бабья головушка не верит им. Однако — вижу: хозяин мой с приятелями шепчутся о чем-то, и все они — невеселы.

Собираются в лавке почти каждый вечер, и видна — нехорошо им! Ну, значит, кому-то хорошо, а кому — не видно. Вдруг — слышу: царя в Тобольск привезли. Спрашиваю хозяина в ласковый час: зачем это? «Сократили его, теперь — в Сибири царствовать будет. В Москве сядет дядя его, тоже Николай». Не верю и ему, а похоже, что Лиза правду говорила. А в лавке, слышу, рычат: «Оскалили псы голодные пасти на чужое добро». Как-то, вечером, пошла незаметно к Никите, спрашиваю: что делается?

Он — кричит: «Я вам, чертям дубовым, почти каждый день объясняю, как же вы не понимаете? Ты — кто? Батрачка? Вору служишь?» Мужик он был сухой такой, черный, лохматый, а зубы белые-белые, говорил звонко, криком кричал, как с глухими. Он не то, чтобы — злой, а эдакий яростный. Вышла я от него и — право слово: себя не узнаю, как будто новое платье одела и узко мне оно, пошевелиться боюсь. В голове — колеса вертятся. Начала я с того дня жить как-то ни в тех, ни в сех и будто дымом дышу. А хозяин со мной ласков стал.

— «Ты, говорит, верь только мне, а больше никому не верь.

Я тебя не обижу, потише станет — обвенчаемся, жена — — померла. Ты, говорит, ходи на Никитины сходки, прислушивайся, чего он затевает. Узнавай, откуда дезертиры у него, кто такие». — «Ладно — думаю! — Ловок ты, да не больно хитер». Незаметно в суматохе-то и Октябрь подошел. Организовался совет у нас, предом выбрали старика Антонова, секретарем Дюкова, он до войны сидельцем был в монопольке и мало заметный человек. На гитаре играл и причесывался хорошо, под попа, волосья носил длинные. В совете все — богатеи. Устюгов с Игнатом — бунтуют. Устюгов-то сам в совет метил, ну — не поддержали его, мало народу шло за ним, боялись смелости его. Петр этот, приятель его, тоже к богатым переметнулся, за них говорит. Прошло некоторое время — Игната убили, потом еще дезертир пропал. И вот мою полы я — а дверь в лавку не прикрыта была — и слышу, Антонов ворчит: «Два зуба вышибли, теперь третий надо». «Вот как?» — думаю, да ночью — к Никите. Он мне говорит: «Это я и без тебя знаю, а если ты надумала с нами идти, так — следи за ними, а ко мне не бегай; если что узнаешь, передавай Степаниде — бобылке. Я на время скроюсь».

— «И вот, дорогой ты мой товарищ, пошла я в дело. Притворилась, будто ничего не понимаю, стала с хозяином поласковей. Он в ту пору сильно выпивать начал, а ходил — гоголем, они все тогда с праздником были. Спрашиваю я моего-то:

что же это делается? Он, конечно, объясняет просто: «Грабеж, а грабителей бить надо, как волков». И похвастался: «Двоих ухайдакали и остальным то же будет». Я спрашиваю: «Разве Зуева, дезертира, тоже убили?» —

Скачать:PDFTXT

ее расспросами. Передать колорит ее рассказа я, разумеется, не могу, но кое-что в память врезалось мне почти буквально. Отец у нее был портной овчинник, ходил по деревням, полушубки и тулупы