сосредоточенно тер себе поясницу, кидая на нас вопрошающие взгляды.
Вскоре с его стороны последовал обычный вопрос:
— Где ж вы идете?
— Ходим, добрый человек, от моря до моря, до Киева города!.. — бойко отвечал Промтов словами старой колыбельной песни.
— Чего ж там, у Киеви? — подумав, спросил человек.
— А — святые мощи?
Хозяин посмотрел на Промтова и молча сплюнул. Потом, после паузы, спросил:
— А видкиля идете?
— Я — из Петербурга, он — из Москвы, — отвечал Промтов.
— От що? — поднял брови хохол. — А що этот Петербург? Кажуть люди, шо вiн на морi построен… и що его заливае…
Дверь отворилась, и явилось двое хохлов…
— А мы до тебе, Михайло! — объявил один из них.
— Що ж вы до мене?
— Та воно — таке дiло… Що се за люди?
— Ось цеи? — спросил хозяин, кивая на нас головой.
— Эге ж!
Хозяин помолчал, подумав и покрутив головой, объявил:
— Хиба ж я знаю?
— Мабудь, вы странники? — спросили у нас.
— Эге! — ответил Промтов.
Воцарилось молчание. Три хохла рассматривали нас упорно, подозрительно, любопытно… Наконец все уселись за стол и начали с треском уничтожать кроваво-красные кавуны…
— Мабудь, который из вас есть письменный? — обратился к Промтову один из хохлов.
— Оба, — кратко ответил Промтов.
— Так не знаете ли вы, часом, шо треба делать чоловiку, як в него хребет ноет и зудит до того, что ночью спати не можно?
— Знаем! — объявил Промтов.
— А що?
Промтов долго жевал хлеб, потом вытирал руки о свои лохмотья, потом задумчиво смотрел в потолок и, наконец, решительно и даже сурово заговорил:
— Нарвать крапивы и велеть бабе на ночь тою крапивой растереть хребет, а потом смазать его конопляным маслом с солью…
— Что ж с того буде? — осведомился хохол.
— А — ничего не будет, — пожал плечами Промтов.
— Ничого?
— А поможеть воно?
— Поможет…
— Спытаю… Спасибо вам…
— На здоровьечко! — пожелал Промтов совершенно серьезно.
Долгое молчание, хруст кавунов, шепот детей…
— А слухайте вы, — заговорил хозяин хаты, — як того… воно не звистно вам… мабудь, краем вуха зловили вы в Петербурги або в Москви… насчет Сибири… можно переселяться чи не можно? Бо земскiй, — бреше вiн чи справды, — бачил, шо зовсiм не можно?
— Не можно! — рубит Промтов.
Хохлы переглянулись друг с другом, и хозяин пробормотал в усы себе:
— Не можно! — вновь объявил Промтов, и вдруг лицо его стало каким-то вдохновенным… — А потому не можно, что незачем ехать в Сибирь, когда везде земли — сколько хочешь!
— Та воно вирно, що для покойникiв земли везде у волю… для живых бы треба!.. — грустно заявил один хохол.
— В Петербурге решено, — торжественно продолжал Промтов, — всю землю, какая есть у крестьян и у помещиков, отобрать в казну…
Хохлы дико вытаращили на него глаза и молчали. Промтов строго осмотрел их и спросил:
Молчание приняло характер напряженный, и бедняги хохлы, казалось, вот-вот лопнут от ожидания. Я смотрел на них, едва сдерживая злобу, возбужденную издевательством Промтова над бедняками. Но разоблачить пред ними его нахальное вранье — значило бы отдать его на избиение им. Я молчал.
— Та говорите ж, добрый чоловiк! — тихо и робко попросил один из хохлов.
— Затем отобрать, чтоб правильно разделить всю землю между крестьянами! Признано там, — Промтов ткнул рукой куда-то вбок, — что истинный хозяин земли есть крестьянин, и вот сделано распоряжение: в Сибирь не пускать, а ожидать раздела…
У одного из хохлов даже кусок кавуна вывалился из руки. Все они смотрели в рот Промтова жадными глазами и молчали, пораженные его дивной вестью. И потом — через несколько секунд — раздалось одновременно четыре восклицания:
— Мати пречиста! — истерически вздохнула «жiнка».
— А… мабудь, вы брешете?
— Та говорите ж, добрый чоловiче!
— Ось к чому цей год таки ярки зори! — убедительно воскликнул тот хохол, у которого болел хребет.
— Это — только слух, — сказал я, — может быть, все это окажется брехней…
Промтов с искренним изумлением взглянул на меня и горячо заговорил:
И полилась из уст его мелодия наглейшего вранья — сладкая музыка для всех слушателей, кроме меня. Увеселительно он сочинял! Мужики готовы были вскочить ему в рот. Но мне было дико слушать эту вдохновенную ложь, она могла накликать на головы простодушных людей большое несчастие. Я вышел из хаты и лег на дворе, думая, как бы разоблачить скверную игру моего спутника? Потом я заснул и был разбужен Промтовым на восходе солнца.
— Вставайте, идем! — говорил он.
Рядом с ним стоял заспанный хозяин хаты, а котомка Промтова топорщилась во все стороны. Мы простились с ним и ушли. Промтов был весел, пел, свистал и иронически поглядывал на меня сбоку. Я обдумывал речь к нему и молчал, шагая рядом с ним.
— Ну-с, что же вы меня не распинаете? — вдруг спросил он.
— А вы сознаете, что следует? — сухо осведомился я.
— Ну, разумеется… Я понимаю вас и знаю, что вы должны меня шпынять… Даже скажу вам, как вы будете это делать. Хотите? Но — лучше бросьте это. Что дурного в том, что мужики помечтают? Они только будут умнее от этого. А я — выигрываю. Посмотрите, как они туго набили мне котомку!
— Но ведь вы можете подвести их под палку!
— Едва ли… А хотя бы? Какое мне дело до чужой спины? Дай боже свою сберечь в целости. Это, конечно, не морально; но какое мне, опять-таки, дело до того, что морально и что не морально? Согласитесь, что никакого дела нет!
«Что же? — подумал я, — волк прав…»
— Положим, что они через меня потерпят, но ведь и после этого небо будет голубым, а море — соленым.
— Меня не жалеют… Аз есмь перекати-поле, и всякий, кому ветер бросает меня под ноги, — пинает меня в сторону…
Он был серьезен и сосредоточенно зол, глаза его блестели мстительно.
— Я всегда так действую, а порой и хуже… Одному мужичку в Саратовской губернии от боли в животе я рекомендовал пить настоянное на черных тараканах деревянное масло, — за то, что он был скуп. Да мало ли я наделал злого и смешного во время моих странствий? Сколько я разных нелепых суеверий и мечтаний ввел в духовный оборот мужика… И вообще, я не стесняюсь… Зачем бы мне это? Ради каких законов, я спрашиваю? Нет законов иных, разве во мне!
Я, слушая его, думал, что с моей стороны будет очень умно, если я вспомню первый псалом царя Давида и сойду с пути этого грешника. Но мне хотелось знать его историю.
Дня три еще провел я с ним и в эти три дня убедился во многом, о чем раньше догадывался. Так, например, мне стало ясно, каким путем в котомку Промтова попали разные ненужные вещи, вроде подсвечника медного, стамески, куска кружев, мониста. Я понял, что рискую ребрами и даже могу попасть туда, куда обыкновенно попадают коллекционеры, подобные Промтову. Нужно было расстаться с ним… Но — его история!
И вот однажды, в день, когда дул свирепый ветер, сбивая нас с ног, и мы с Промтовым зарылись в стог соломы, дабы укрыться от холода, Промтов рассказал мне историю своей жизни…
II
История его жизни
— Ну-с, будем рассказывать, — на пользу и в поучение вам… Начну с папаши. Папаша у меня был человек строгий и благочестивый, достукался к шестидесяти годам до полной пенсии и переехал на жительство в уездный городишко, где купил себе домик… А мамаша была женщина доброго сердца и горячей крови, — так что, может быть, мой-то папаша мне и не отец. Он меня не уважал: за всякую малость ставил в угол, на колени, а то ремнем хлестал. Мамаша же любила меня, и с ней мне хорошо жилось. За каждую записочку, которую она, бывало, пошлет со мной другу своего сердца, — а у нее друзья сердца всегда были, — я получаю от нее должное вознаграждение, а за скромность — особо. Когда папаша уехал, я остался в шестом классе гимназии и вскоре из нее был исключен за то, что перепутал учителей физики — нужно было брать уроки у нашего инспектора, а я брал их у инспекторской горничной. Инспектор на меня за это обиделся и прогнал меня к папаше. Явился я к нему и рассказываю, что вот, мол, вследствие недоразумений с инспектором исключен я из храма науки. А инспектор-то, оказалось, уже письмом изложил папаше всю суть дела, только умолчал благоразумно о том, что он застал меня на месте преступления, в комнате горничной, и что сам он явился туда ночью и в халате, а входя, шептал сладким голосом: «Дунечка?» Но это уж его дело. Папаша, встретив меня, стал, конечно, ругаться нехорошими словами, мамаша — тоже. Поругали и решили отправить меня во Псков, где у папаши был брат. Сослали меня во Псков; вижу я: дядюшка свирепый и глупый, но кузины хорошенькие, — стало быть, жить можно. Но оказалось, что и тут я не ко двору пришелся: через три месяца турнул меня дядюшка, обвинив в развратном поведении и в дурном влиянии на дочерей его. Снова меня разругали и снова сослали — на этот раз в деревню к тетушке, в Рязанскую губернию. Тетушка оказалась славной и веселой бабой, молодежи у нее всегда была куча! Но в то время все были заражены дурацкой модой читать запрещенные книжки… Буц! И вот меня заперли в острог, где я и просидел, должно быть, месяца четыре. Мамаша письменно сообщает мне, что я ее убил, папаша извещает меня, что я его опорочил, — очень скучные родители были у меня!
Знаете, если бы человеку было позволено самому себе родителей выбирать, это было бы много удобнее теперешних порядков — верно? Ну-с, выпустили меня из острога, и я поехал в Нижний-Новгород, где у меня сестра замужем. А сестра оказалась обремененной семейством и злой по сей причине… Что делать? На выручку мне явилась ярмарка, — поступил я в хор певцов. Голос был у меня хороший, наружность красивая, произвели меня в солисты, я и пою себе… Вы думаете, я пьянствовал при этом? Нет, я и теперь почти не пью водки, разве иногда, — очень редко, и то как согревающее. Я никогда не