приходит к людям чистый человек — почти дитя ведь, а? — и говорит: «Позвольте, всё это не так, всё неверно, от вас скрыто главное — идея объединения мира скрыта!» Чудесно! Положительно сказка, а?
Алексей искоса смотрел па него и говорил насмешливо и едко:
— Смотри — растаешь, грязь будет!
— Ты полно, чудак! Ведь ты же и сам, ведь ты веришь, чувствуешь…
Сомов кривил губы и, словно отталкивая товарища, сердито поучал его:
— Ты бы слушал — больше, а болтал — меньше. Да не пускался бы объяснять людям то, чего не понимаешь. Гляди — на тебя не очень ласково смотрят: мешаешь ты разговором своим…
— Мешаю? — удивлялся Фома Вараксин.
Однажды у него заболел зуб, он усердно старался остановить боль, засовывая в дупло вату, смоченную спиртовым лаком, купил даже креозота, который считал вредным, но боль не поддалась, и он не мог пойти на чтение.
Поздно вечером Сомов, хмурый, недовольный, пришёл в мастерскую, отозвал Фому в угол и строго спросил:
— Ты о чём третьего дня говорил с Лизой?
— Я? Так, обо всём, а что?
Алексей, искривив губы, искоса посмотрел на него и, затянувшись дымом папиросы, опять спросил:
— На одиночество жаловался, что ли?
— Жаловался? Нисколько! Это просто вообще, к слову…
— Ты бы считал слова-то!
— Ты провожал её?
— Ну да!
— Что же она про меня говорила? — спросил Фома, поглаживая опухшую щёку.
— То же, что и я говорю: башка у тебя путаная…
— Нет, в самом деле?
Рассматривая дымящийся конец папиросы, Сомов насмешливо сказал:
— Уж поверь! Так и сказала.
— Это ничего! — воскликнул Фома, и ему показалось, что даже зуб меньше болит. — Я ей докажу…
— Вот что, — сказал Алексей, усмехаясь и расшвыривая ногой стружки на полу, — дам я тебе совет, — а то просто расскажу случай, со мной было. Увидал я в тюрьме на прогулке девицу-интеллигентку и тоже вот так, сразу втюрился…
— Что ты? — удивлённо воскликнул Фома. Но Алексей, морщась тоже, точно и у него зуб заболел, продолжал, не глядя на товарища:
— Перестукивался с ней ночами и всё такое… тоже об одиночестве говорил, и вышло, брат, очень нехорошо!
— Что ты, Алёша! — размахнув руками, тихонько прошептал Фома. — Почему ты это, разве я влюбился? Откуда ты это?
— Ну, не верти хвостом! Брось лучше всё это загодя…
— Это — чепуха, Алёша! — сказал Фома, прижимая руки к сердцу и чувствуя, что оно бьётся удивительно часто, точно испугалось чего-то и обрадовалось. — Господи боже мой, ну куда к чёрту? Замечательно, право! И не думал даже, что такое? Ничего же не выйдет? Хотя, конечно, если взять, что она решилась идти с нашим братом, то — ну что ж? Очень просто, собственно говоря! Скажем так: пусть человек, подобно щепотке соли, растворится в среде пресной нашей и насытит…
Докурив папиросу, Сомов тщательно растёр окурок пальцами, оглянулся, засвистал сквозь зубы. Фома, заметив, что товарищ не хочет слушать его, вздохнул и заявил:
— Зуб, чёрт его, сильно мешает, болит…
— Не заболело бы ещё что, смотри! — предупредил Алексей, спрятав глаза под ресницы, и вдруг заговорил новым для Фомы голосом:
— Вот что, уж коли до конца беседовать… хоть и не мастер я к этому. Говорят про тебя, что ты — путаный человек, и сам я это говорю… оно и верно, — иногда ты такое несёшь — уши ломит! Ну а всё-таки… я, брат, тебя всегда слышу… то есть слушаю…
Он сидел на верстаке согнув спину, его плечи, локти и колени торчали во все стороны острыми углами, и казалось, что он наскоро сделан из неровных кусков дерева. Поглаживая рукою прямые, тёмные волосы, он не торопясь и тихо продолжал:
— Нравится мне, что ты такой, вроде ребёнка: что знаешь, в то и веришь…
— Алёша — это очень правильно! — вскричал Фома, наваливаясь на него. Помнишь, я тебе говорил, Фёдор-то Григорьич? Он так и утверждает: отец ему — вера! А он — и под ней, говорит, заложено некоторое знание, без него невозможны никакие толкования жизни…
— Ну, ты, брат, брось это! — посоветовал Сомов. — Не понимаю я этого…
— Нет, ты пойми, очень же просто! Впереди всего — знание, а потом вера! Оно — мать веры, оно её рождает, ты подумай — как верить, не зная?.. Товарищ Марк и Василий — они просто не верят в силу знания, по-моему, оттого и выражаются против веры вообще…
Сомов посмотрел на него скорбящим и насмешливым взглядом и проговорил, покачивая головой:
— Трудно с тобой! Нахватался ты какой-то чепухи, и никогда тебе, видно, не выбраться из неё… Я вот что хочу сказать — жалко мне тебя! Понял? И советую я тебе: Лизу оставь!
Фома Вараксин неохотно засмеялся, прищурив глаза, точно обласканный кот.
— Нет, я уж до конца дойду, до полного, если так! Я её спрошу, — это, брат, замечательно! Главное — что она скажет, а?
— Это ты о чём спросишь? — сухо осведомился Алексей.
— Вообще спрошу о полном единении! Слово и дело — одно ли?
Сомов вынул папироску дрожащей рукой, сунул её в рот, но не тем концом. Откусив зубами смоченное место, он выплюнул его и бросил папиросу на пол, спросив:
— Ты её любишь? Говори уж!
Тогда Фома, не задумываясь, ответил:
— Да, конечно, очень… То есть, если бы ты не сказал — я бы ещё не догадался, может быть, ну, а теперь — ясно! Когда я говорю с ней — мне так хорошо и легко, как будто я действительно ребёнок, ей-богу!
— Прощай! — сказал Алексей, сунув ему руку, и пошёл к двери. Но остановясь в глубине мастерской, тёмный и маленький, он спросил негромко:
— Ты, чёрт, может, сейчас выдумал это?
— Что?
— Да вот любовь эту твою?
— Чудак! — воскликнул Фома. — Ты же сам сказал, вот какой чудак! Я не выдумал, а просто не умел ещё понять… ты же…
— И я дурак! — сказал Сомов, исчезая.
От возбуждения и томительно тревожных мечтаний о будущей встрече с Лизой Фома забыл о зубной боли, начал шагать по мастерской, шумя стружками. На стене коптила лампа, едва освещая жёлтые полосы досок над головой и у стен, кудри стружек в углу, маленькое тело мальчика, разбросанное на них, тёмные верстаки, кривые ножки стульев, дерево, зажатое в тисках.
«Чудесно!» — думал Вараксин, крепко потирая руки.
Ему рисовалась простая, милая жизнь с маленькой, умной и сердечной женой, которая всё понимает, может ответить на все вопросы. Вокруг неё всё свои люди, товарищи, и она — своя, кровный свой человек.
— Хорош-шо!
Потом — ссылка, это уж наверное будет, ссылка! Где-то далеко, в маленькой деревеньке, занесённой снегом до крыш, заплутавшейся в тёмных и высоких, до неба, лесах, он сидит вдвоём с нею — учится. По стенам, на полках, толстые, солидные книги — в них сказано обо всём, и оба они переходят мысленно от одной к другой по светлым путям человеческой мысли. За окном оледенела тишина, белый снег одел землю пуховой шубой, и земля покрыта низким куполом северного неба — в комнате тепло, чисто, уютно, играет огонь в печи ярко-жёлтыми, жгучими языками, тихо прыгают по стенам тени, и в маленькой кроватке у одной из них — ещё один славный человечек, рождённый для борьбы за соединение всех людей мира в одну семью друзей, работников, творцов. В зимнем небе холодной страны играют красные закаты, напоминая о давних временах, когда родились первые детские мысли людей, когда возникла к жизни объединяющая всё человечество непобедимая идея торжества света.
Фома Вараксин не любил ждать долго: в воскресенье он надел свой лучший пиджак, у которого одна пола вытянулась отчего-то длиннее другой, а воротник всегда влезал на затылок, надел рубаху с накрахмаленной грудью и обшлагами, с которых надо было остричь махры, привязал синий, с красными горошинами, галстук, приподнял плечи как мог выше и — пошёл к Лизе.
Ясный зимний день весь блестел в уборах инея, в бархатном одеянии снега, укрепляя в груди Фомы радостное решение, подсказывая ему яркие, чистые слова. Белые мохнатые проволоки телеграфа вытянулись на воздухе так красиво, прямо к той улице, где жила девушка, которую Фома не однажды уже и без тени сомнения мысленно называл своей невестой и женой. Хороший был день, радостный, полный света, полный блеском серебряных искр.
— Ах, — это вы? — сказала Лиза, открыв ему двери своей комнаты.
— Пришли или уходите? — спросил Фома, улыбаясь и крепко стиснув её руку.
— Ухожу, — сказала она, сморщившись, и подула на пальцы, махая ими перед лицом. На голове у неё была надета котиковая шапочка, на левой руке перчатка.
— Ну, я долго не задержу вас! — пообещал Фома, усаживаясь на стул в пальто и хлопая шапкой по колену.
— Что это вы сияющий какой? — спросила Лиза, скользя голубыми глазами по его фигуре.
Он ответил не сразу, любовно и пристально осматривая её, маленькую, круглую и румяную, точно яблоко.
«Куколка!» — мелькнуло у него в голове.
Она ходила по комнате от двери к окну, постукивая о пол каблуками: взглянет в окно, потом на гостя, брови её вздрогнут, и она, покачиваясь, тихонько двигается к двери. Ему показалось, что сегодня лицо у неё более строго и озабоченно, чем всегда.
«Может быть, чувствует?» — подумал он.
— Сейчас я вам объясню, почему я сияющий, — сказал Фома вслух и предложил ей:
— Садитесь, пожалуйста!
Она повела плечами и неохотно или нерешительно села против него.
— Ну-с?
Фома наклонился к ней, протянул руку с жёлтыми ногтями, окрашенными политурой, и заговорил тихим голосом, мягко и ласково:
— Знаете, товарищ Лиза, я хочу сказать вам одно слово! — Он привстал, взмахнул рукой, указывая вперёд, и внушительно воскликнул: — До полного!
— Что такое? — спросила Лиза, улыбаясь.
— Я объясню: идёт пароход по реке тихо — тихим ходом, не зная фарватера, но вот дело выясняется. «Средний ход!» — кричит капитан в машину, а дальше, когда нет сомнений, что путь хорош, капитан командует: «До полного!»
Лиза недоуменно раскрыла глаза и молчала, покусывая губы мелкими белыми зубами.
— Не поняли? — спросил Фома, подвигаясь к ней.
— Н-нет! Кто это — капитан?
— Капитан? Вы! И я — мы оба капитаны своей жизни — вы и я! Нам принадлежит право командовать судьбой — так?
— Ну да, но — в чём же дело? — воскликнула девушка, смеясь.
Фома протянул к ней руки и повторил сорвавшимся голосом:
— До полного, товарищ! Вы знаете нас, меня и всех, — идите к нам,