Русские сказки. Максим Горький
I
Будучи некрасив и зная это, молодой человек сказал себе:
– Я умен. Сделаюсь мудрецом. У нас это – очень просто.
И стал читать толстые сочинения – он был действительно не глуп, понимал, что наличие мудрости всего легче доказать цитатами из книг.
А прочитав столько мудрых книг, сколько нужно, чтобы стать близоруким, он гордо поднял нос, покрасневший от тяжести очков, и заявил всему существующему:
– Ну, нет, меня не обманешь! Я ведь вижу, что жизнь – это ловушка, поставленная для меня природой!
– А – любовь? – спросил Дух жизни.
– Благодарю, я, слава богу, не поэт! Я не войду ради кусочка сыра в железную клетку неизбежных обязанностей!
Но все-таки он был человек не особенно даровитый и потому решил взять должность профессора философии.
Приходит к министру народного просвещения и говорит:
– Ваше высокопревосходительство, вот – я могу проповедовать, что жизнь бессмысленна и что внушениям природы не следует подчиняться!
Министр задумался: «Годится это или нет?»
Потом спросил:
– А велениям начальства надо подчиняться?
– Обязательно – надо! – сказал философ, почтительно склонив вытертую книгами голову. – Ибо страсти человечьи…
– Ну, то-то! Лезьте на кафедру. Жалованья – шестнадцать рублей. Только – если я предпишу принять к руководству даже и законы природы, смотрите – без вольнодумства! Не потерплю!
И, подумав, он меланхолически сказал:
– Мы живем в такое время, что ради интересов целостности государства, может быть, и законы природы придется признать не только существующими, но и Болезными – отчасти!
«Чёрта с два! – мысленно воскликнул философ. – Дойдете вы до этого, как же…»
Бот он и устроился: еженедельно влезал на кафедру и но часу говорил разным кудрявым юношам:
– Милостивые государи! Человек ограничен извне, ограничен изнутри, природа ему враждебна, женщина – слепое орудие природы, и по всему этому жизнь наша совершенно бессмысленна!
Он привык думать так и часто, увлекаясь, говорил красиво, искренно; юные студентики восторженно хлопали ему. а он, довольный, ласково кивал им лысой головой, умиленно блестел его красненький носик, и всё шло очень хорошо.
Обеды в ресторанах были вредны ему, – как все пессимисты, он страдал несварением желудка, – поэтому он женился, двадцать девять лет обедал дома; между делом, незаметно для себя, произвел четверых детей, а после этого – помер.
За гробом его почтительно и печально шли три дочери с молодыми мужьями и сын, поэт, влюбленный во всех красивых женщин мира. Студенты пели «Вечную память» – пели очень громко и весело, но – плохо; над могилой товарищи профессора говорили цветистые речи о том, как стройна была покойникова метафизика; всё было вполне прилично, торжественно и даже минутами трогательно.
– Вот и помер старикашка! – сказал один студент товарищам, когда расходились с кладбища.
– Пессимист он был, – отозвался другой.
А третий спросил:
– Ну? Разве?
– Пессимист и консерватор.
– Ишь, лысый! А я и не заметил…
Четвертый студент был человек бедный, он озабоченно осведомился:
– Позовут нас на поминки?
Да, их позвали.
Так как покойный профессор написал при жизни хорошие книги, в которых горячо и красиво доказывал бесцельность жизни, – книги покупались хорошо, и читали их с удовольствием – ведь что ни говорите, а человек любит красивое!
Семья была хорошо обеспечена – и пессимизм может обеспечить! – поминки были устроены богатые, бедный студент на редкость хорошо покушал и, когда шел домой, то думал, добродушно улыбаясь:
«Нет – и пессимизм полезен…»
II
Некто, считая себя поэтом, писал стихи, но – почему-то всё плохие, и это очень сердило его.
Вот однажды идет он по улице и видит: валяется на дороге кнут – извозчик потерял.
Осенило поэта вдохновение, и тотчас же в уме его сложился образ:
Как черный бич, в пыли дорожной
Лежит – раздавлен – труп змеи.
Над ним – рой мух гудит тревожно,
Вокруг – жуки и муравьи.
Белеют гонких ребер звенья
Сквозь прорванную чешую…
Змея! Ты мне напоминаешь
Любовь издохшую мою…
А кнут встал на конец кнутовища и говорит, качаясь:
– Ну, зачем врешь? Женатый человек, грамоту знаешь, а – врешь! Ведь не издыхала твоя любовь, жену ты и любишь и боишься ее…
Поэт рассердился:
– Это не твое дело!..
– И стихи скверные…
– А тебе и таких не выдумать! Только свистеть можешь, да и то не сам.
– А все-таки зачем врешь? Ведь не издыхала любовь-то?
– Мало ли чего не было, а нужно, чтоб было…
– Ой, побьет тебя жена! Отнеси-ка ты меня к ней…
– Как же, дожидайся!
– Ну, бог с тобой! – сказал кнут, свиваясь штопором, лег на дороге и задумался о людях, а поэт пошел в трактир, спросил бутылку пива и тоже стал размышлять, но – о себе:
«Хотя кнут и – дрянь, но стихи опять плоховаты, это верно! Странное дело! Один пишет всегда плохие стихи, а другому иной раз удаются хорошие – до чего всё неправильно в этом мире! Дурацкий мир!»
Так он сидел, пил и, всё более углубляясь в познавание мира, пришел, наконец, к твердому решению: «Надо говорить правду: совершенно никуда не годится этот мир, и человеку в нем даже обидно жить!» Часа полтора думал он в этом направлении, а потом сочинил:
Пестрый бич наших страстных желаний
Гонит нас в кольца Смерти-Змеи,[1]
Мы плутаем в глубоком ту
Ах – убьемте желанья своп!
Они в даль пас обманно манят,
Мы влачимся сквозь терн обид,
По пути – сердце скорби нам ранят,
А в конце его – каждый убит..
И прочее в этом духе – двадцать восемь строк.
– Вот это – ловко! – воскликнул поэт и пошел домой, очень довольный собою.
Дома он прочитал стихи жене – ей тоже понравилось.
– Только, – сказала она, – первое четверостишие как будто не того…
– Сожрут! Пушкин начал тоже «не того»… Зато – размер каков? Панихида!
Потом он стал играть со своим сынишкой: посадив eго на колено и подкидывая, пел тенорком:
Скок-поскок
На чужой мосток!
Эх, буду я богат —
Я свой намощу,
Никого не пущу!
Очень весело провели вечер, а утром поэт снес стихи редактору, и редактор сказал глубокомысленно – они все глубокомысленны, редактора, оттого-то журналы и скучны.
– Гм? – сказал редактор, трогая себя за нос – Это, знаете, не плохо, а главное, – очень в тон настроению времени, очень! М-да, вот вы, пожалуй, и нашли себя. Ну-с, продолжайте в том же духе… Шестнадцать копеек строка… четыре сорок восемь… Поздравляю!
Потом стихи были напечатаны, и поэт почувствовал себя именинником, а жена усердно целовала его, томно говоря:
– М-мой поэт, о-о…
Славно время провели!
А один юноша – очень хороший юноша, мучительно искавший смысла жизни, – прочитал эти стихи и застрелился.
Он, видите ли, был уверен, что автор стихов, прежде чем отвергнуть жизнь, искал смысла в ней так же долго и мучительно, как искал сам он, юноша, и он не знал, что эти мрачные мысли продаются по шестнадцати копеек строка. Серьезный был.
Да не помыслит читатель, что я хочу сказать, будто бы порою даже кнут может быть употреблен с пользою для людей.
III
Долго жил Евстигней Закивакин в тихой скромности, в робкой зависти и вдруг неожиданно прославился.
А случилось это так: однажды после роскошной пирушки он истратил последние свои шесть гривен и, проснувшись наутро в тяжком похмелье, весьма удрученный, сел за свою привычную работу: сочинять объявления в стихах для «Анонимного бюро похоронных процессий».
Сел и, пролив обильный пот, убедительно написал:
Быот тебя по шее или в лоб, —
Всё равно, ты ляжешь в темный гроб…
Честный человек ты иль прохвост, —
Правду ли ты скажешь иль соврешь, —
Это всё едино: ты умрешь!..
И так далее в этом роде, аршина полтора.
Понес работу в «бюро», а там не принимают:
– Извините, – говорят, – это никак нельзя напечатать: многие покойники могут обидеться и даже содрогнуться в гробах. Живых же увещевать к смерти не стоит, – они и сами собою, бог даст, помрут…
Огорчился Закивакин:
– Чёрт бы вас побрал! О покойниках заботитесь, монументы ставите, панихиды служите, а живой – помирай с голоду…
Б гибельном настроении духа ходит он по улицам и вдруг видит – вывеска, а на ней – черными буквами по белому полю – сказано:
– Еще похоронное бюро, а я и не знал! – обрадовался Евстигней.
Но оказалось, что это не бюро, а редакция нового беспартийного и прогрессивного журнала для юношества и самообразования.[2] Закивакина ласково принял сам редактор-издатель Мокей Говорухин, сын знаменитого салотопа и мыловара Антипы Говорухина,[3] парень жизнедеятельный, хотя и худосочный.
Посмотрел Мокей стишки, – одобрил:
– Ваши, – говорит, – вдохновения как раз то самое, еще никем не сказанное слово новой поэзии, в поиски за которым я и снарядился, подобно аргонавту Герострату…[4]
Конечно, всё это он врал по внушению странствующего критика Лазаря Сыворотки, который тоже всегда врал, чем и создал себе громкое имя.
Смотрит Мокей на Евстигнея покупающими глазами и повторяет:
– Материальчик впору нам, но имейте в виду, что мы стихов даром не печатаем!
– Я и хочу, чтобы мне заплатили, – сознался Евстигнейка.
– Ва-ам? За стихи-то? Шутите! – смеется Мокей. – Мы, сударь, только третьего дня вывеску повесили, а уж за это время стихов нам прислано семьдесят девять сажен! И всё именами подписаны!
Но Евстигней не уступает, и согласились на пятаке за строку.
– Только потому, что уж очень это у вас здорово пущено! – объяснил Мокей. – Надо бы псевдонимец вам избрать, а то Закивакин не вполне отлично. Вот ежели бы… например, – Смертяшкин, а? Стильно!
– Всё равно, – сказал Евстигней. – Мне – абы гонорар получить: есть очень хочется…
Он был парень простодушный.
И через некоторое время стихи были напечатаны на первой странице первой книги журнала, под заголовком: «Голос вечной правды».
С того дня и постигла Евстигнейку слава: прочитали жители стихи его – обрадовались:
– Верно написал, материн сын! А мы живем, стараемся кое-как, то да се, и незаметно нам было, что в жизни-то нашей никакого смысла, между прочим, нет! Молодец Смертяшкин!
И стали его на вечера приглашать, на свадьбы, на похороны да на поминки, а стихи его во всех модных журналах печатаются по полтине строка, и уже на литературных вечерах полногрудые дамы, очаровательно улыбаясь, читают «поэзы Смертяшкина»:
Нас ежедневно жизнь разит,
Со всяких точек зрения
Мы только жертвы тления!
– Браво-о! Спасибо-о! – кричат жители.
«А ведь, пожалуй, я и в самом деле поэт?» – задумался Евстигнейка и начал – понемножку – зазнаваться: завел черно-пестрые носки и галстухи, брюки надел тоже черные с белой полоской поперек и стал говорить томно, разводя глазами в разные стороны:
– Ах, как это пошло-жизненно!
Заупокойную литургию прочитал и употребляет в речи мрачные слова: паки, дондеже, всуе…
Ходят вокруг его разные критики, истощая Евстигнейкин гонорарий, и внушают