морозу-то и труднее тебя пробрать. С большим ему не сладить… Вон лошади, — те никогда не зябнут. А человек меньше лошади… он зябнет… Встань, мол! Вот до рубля добьём — и марш!
Катька встала, вся вздрагивая мелкой дрожью.
— Уж больно… холодно… — тихонько шепнула она. Действительно, становилось всё холодней. И тучки снега понемногу превращались в густые вихристые клубы. Они крутились по улице, тут — в форме белых столбов, там — в виде длинных полос пышной ткани, осыпанной бриллиантами… Было приятно смотреть, когда такие полосы извивались над фонарями или летели мимо ярко освещённых окон магазинов. Тогда они вспыхивали массой разноцветных искр, холодных и колющих глаз своим острым блеском.
Но, хотя всё это и было красиво, оно ничуть не интересовало пару моих героев.
— Те-те!.. — сказал Мишка, высунув нос из своей норы. — Плывут! Целая куча!.. Катька, не зевай!
— Милостивые господа-а!.. — дрожащим и прерывающимся голосом заныла девочка, выкатываясь на улицу.
— Подайте бе-е… Катюшка, беги!! — взвизгнул Мишка.
— Ах вы! Я в-в-вас!.. — крикнул и зашипел высокий полицейский, вдруг появляясь на панели.
Но их уже не было. Они быстро покатились от него двумя большими лохматыми шарами и исчезли.
— Убегли, чертенята! — сказал себе под нос полицейский и, поглядев вдоль улицы, добродушно улыбнулся.
А чертенята бежали и хохотали. Катька, запутываясь в подоле своих лохмотьев, то и дело падала, восклицая:
— Осподи! Опять… — и вставая, оглядывалась назад со страхом и смехом.
— Догоняет?..
Мишка, держась за бока, хохотал во всё горло и, поминутно натыкаясь на прохожих, получал щелчки.
— Будет… ну те к чёрту!.. Ка-ак она кувыркается!.. Ах ты дурёха! Шлёп!..
Осподи! Опять шлёп! Ну уж с…смешно!..
Падения Катьки настроили его на добродушный лад.
— Не догонит теперь, айда тише! Он… ничего… хороший… Тот, тогдашний, засвистел… Я бегу — и прямо в брюхо караульнику!.. Так лбом об колотушку и треснулся…
— Я помню! Шишка… вскочила… — И Катька снова рассыпчато захохотала.
— Ну ладно! — серьёзно сказал Мишка. — Будет уж. Слушай дело…
Они шли рядом друг с другом степенной походкой людей серьёзных и озабоченных.
— Я даве тебе наврал… Барин-то двугривенный сунул… и раньше тоже врал… чтоб ты не говорила — пора домой. Сегодня день больно удачный! Знаешь, сколько насбирали? Рупь пять копеек! Много!..
— Да-а!.. — прошептала Катька. — На столько, пожалуй, целые башмаки купишь… на толчке ежели…
— Ну, башмаки! Башмаки я тебе украду… ты погоди… Я давно прицеливаюсь к одним… Погоди, стяну уж их… А ты вот что… Пойдём сейчас в трактир… понимаешь?
— Тетенька-то опять узнает, да и задаст… по-тогдашнему!.. — вдумчиво протянула Катька; но в тоне её всё-таки уже звучала нота предвкушения близости тепла.
— Задаст? Не задаст! Мы, брат, такой трактир выберем, где нас ни едина душа не знает.
— Эдак-то!.. — с надеждой шепнула Катька.
— Вот… купим перво-наперво полфунта колбасы, — восемь копеек; фунт белого хлеба, — пятачок… Это будет… тринадцать! Потом по трёхкопеечной слойке… две слойки — шесть копеек; это уж — девятнадцать! Да за чай, за пару, шесть… вышел четвертак! Эво! А остаётся…
Мишка замолчал и остановился. Катька смотрела в его лицо вопросительно и серьёзно.
— Много больно уж так-то… — робко повторила она.
— Молчи… Погоди… Ничего не много… Мало ещё. Ещё проедим восемь копеек…
Тридцать три! Вали вовсю! Теперь святки-прятки… А остаётся… ежели четвертак… то… восемь гривен… а как тридцать три… так семь гривен с лишком! Вишь сколько!
Чёрта ей ещё надо, ведьме?.. Айда!.. Скоро ходи!..
Взявшись за руки, они вприпрыжку побежали по панели. Снег летел им навстречу и слепил глаза. Иногда снежное облако покрывало их с головой и завёртывало обе маленькие фигурки в прозрачную пелену, которую они быстро разрывали в своём стремлении к теплу и пище…
— Знашь, — заговорила Катька, задыхаясь от быстрой ходьбы, — ты как хочешь… а коли она узнает… я скажу, что это ты всё… выдумал… Как хочешь! Ты убежишь, и всё… а мне хуже… меня она всегда ловит… и дерёт больнее, чем тебя… Она меня не любит… Я скажу, смотри!..
— Айда! Говори! — кивнул Мишка. — Поколотит, — заживёт… Ничего…
Говори…
Он весь был переполнен бравадой и шёл, закинув голову назад и посвистывая.
Лицо у него было худое, с плутоватыми, но не по-детски сухими глазами и с острым, немного горбатым носом.
— Вон он, трактир-то… Два! В который бы?
— Айда в низенький. Прежде в лавку… Ну!
И, купив в лавке всё, что было ими намечено, они пошли в низенький трактир.
Трактир был полон пара, дыма и кислого, одуряющего запаха. В густой, дымчатой мгле сидели за столами извозчики, босяки, солдаты, между столов сновали идеально грязные половые, и всё это кричало, пело, ругалось…
Мишка зорко усмотрел свободный столик в углу и, ловко лавируя, прошёл к нему, быстро разделся и отправился к буфету. Катька тоже стала раздеваться, робко поглядывая по сторонам.
— Дяденька! — сказал Мишка буфетчику. — Позвольте мне пару чаю! — и легонько стукнул по буфету кулаком.
— Чаю тебе? Изволь! Бери сам… и за кипятком сходи… Да смотри не разбей чего. Тогда я те!..
Но Мишка уже помчался за кипятком.
Минуты через две он с своей товаркой степенно сидел за столом и, откинувшись на спинку стула, с важной миной хорошо поработавшего ломового извозчика — сосредоточенно крутил себе сигарку из махорки. Катька смотрела на него с уважением к его уменью держать себя в общественном месте. Она так вот никак не могла ещё привыкнуть к могучей, оглушающей гармонии кабака и втайне всё ожидала, что их обоих «турнут по шеям» отсюда, или выйдет ещё что-либо худшее. Но ей не хотелось выказать перед Мишкой своих тайных опасений, и, приглаживая ручонками льняные волосы на голове, она старалась смотреть вокруг себя независимо и просто. Эти усилия то и дело вызывали краску на её грязные щёки, и её голубые глазки смущённо щурились. А Мишка степенно поучал её, стараясь подражать в тоне и фразе дворнику Сигнею, очень солидному человеку, хотя и пьянице, и недавно отсидевшему три месяца в тюрьме за кражу.
— Вот, ты, примерно сказать, канючишь… Как ты канючишь? Никуда не годится, ежели говорить по правде. «По-адайте, по-адайте!..» Рази в этом штука? А ты под ноги ему, проходящему-то, суйся… А ты норови так, чтобы он опасился упасть через тебя…
— Я так и буду… — покорно согласилась Катька.
— Ну вот!.. — важно тряхнул головой её товарищ. — Так и надо. Потом ещё: ежели, примерно сказать, тётка Анфиса… Что такое Анфиса?.. Пьяница, первое дело! А потом…
И Мишка откровенно объявил, чем была потом тетка Анфиса.
Катька утвердительно кивнула головой, вполне согласная с определением Мишки.
— Ты вот не слушаешься её… Это надо не так делать. Ты скажи ей, что, мол, я, тётенька, ничего… я, мол, вас буду слушаться… Замажь ей, значит, широкую-то глотку. А потом и делай, что хошь… Так-то…
Мишка замолчал и солидно почесал себе живот, как всегда это делал Сигней, кончая речь. Больше у него никаких тем не оказалось. Тогда он встряхнул головой и сказал:
— Ну, давай есть…
— Давай! — согласилась Катька, давно уже измерявшая жадным взглядом хлеб и колбасу.
И вот они стали есть свой ужин среди сырой, пахучей мглы плохо освещённого закоптелыми лампами трактира, в шуме циничных ругательств и песен. Ели они оба с чувством, с толком, с расстановкой, как истые гастрономы. И если Катька, сбиваясь с такта, жадно откусывала большой кусок, отчего её щёки распирало и у неё смешно таращились глаза, степенный Мишка насмешливо бурчал:
— Ишь ты, матушка, навалилась!..
А её это смущало, и она, чуть не давясь, старалась скорее прожевать вкусную пищу.
Ну, вот и всё. Теперь я спокойно могу оставить их оканчивать свой святочный вечер. Они — поверьте мне — уж не замёрзнут! Они на своём месте… Зачем бы я их заморозил?..
По моему мнению, крайне нелепо замораживать детей, которые имеют полную возможность погибнуть более просто и естественно.
Челкаш
Потемневшее от пыли голубое южное небо — мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом.
Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз, металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой, глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузчиков, матросов и таможенных солдат — все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, — к ним вздымаются с земли все новые и новые волны звуков — то глухие, рокочущие, они сурово сотрясают все кругом, то резкие, гремящие, — рвут пыльный, знойный воздух.
Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди — все дышит мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они создали. Созданное ими поработило и обезличило их.
Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, — машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а мускулами и кровью своих творцов, — в этом сопоставлении была целая поэма жестокой иронии.
Шум — подавлял, пыль, раздражая ноздри, — слепила глаза, зной — пек тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение, готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий