какую-то фотографию и, обратясь к Кириллу, который с неподвижною до ужаса сосредоточенностью в глазах смотрел куда-то в угол, ласково сказал ему:
— Ну, пойдёмте и мы!
Кирилл покорно встал и, не сказав ни слова, пошёл.
— Я ворочусь через час! — сказал Ляхов какой-то женщине, запирая дверь комнаты Кравцова.
— Я ворочусь через час! — как эхо повторил за ним Кирилл Ярославцев, взглянув на него своими мёртвыми глазами.
Теперь они оба в лечебнице — Кирилл Иванович Ярославцев и Марк Данилович Кравцов. На выздоровление Кравцова есть надежды, на выздоровление его ученика — нет.
Они встречаются друг с другом на прогулках в саду заведения. Когда Кирилл издали увидит черноусое и всегда пылающее возбуждением лицо Марка, он мелкими шажками бежит к нему и, снимая колпак, тихо шепчет:
— Говори, учитель!..
Кирилл говорит очень мало и всегда не иначе, как робким шёпотом. Если Кравцов ходит, то Кирилл, согнувшись, подпрыгивая, бегает за ним, а если он сидит, то Ярославцев садится у его ног, жалко смотрит ему в лицо и изредка просительно шепчет:
— Говори, учитель!..
И учитель говорит своему ученику возмущённо и строго о гонениях духа и страданиях духа, торжественно и важно о будке всеобщего спасения и с гордостью о самом себе, великом учителе и пророке разбитых жизнью людей.
Песня о Соколе
Море — огромное, лениво вздыхающее у берега, — уснуло и неподвижно в дали, облитой голубым сиянием луны. Мягкое и серебристое, оно слилось там с синим южным небом и крепко спит, отражая в себе прозрачную ткань перистых облаков, неподвижных и не скрывающих собою золотых узоров звёзд. Кажется, что небо всё ниже наклоняется над морем, желая понять то, о чём шепчут неугомонные волны, сонно всползая на берег.
Горы, поросшие деревьями, уродливо изогнутыми норд-остом, резкими взмахами подняли свои вершины в синюю пустыню над ними, суровые контуры их округлились, одетые тёплой и ласковой мглой южной ночи.
Горы важно задумчивы. С них на пышные зеленоватые гребни волн упали чёрные тени и одевают их, как бы желая остановить единственное движение, заглушить немолчный плеск воды и вздохи пены — все звуки, которые нарушают тайную тишину, разлитую вокруг вместе с голубым серебром сияния луны, ещё скрытой за горными вершинами.
— А-ала-ах-а-акбар!.. — тихо вздыхает Надыр-Рагим-Оглы, старый крымский чабан, высокий, седой, сожжённый южным солнцем, сухой и мудрый старик.
Мы с ним лежим на песке у громадного камня, оторвавшегося от родной горы, одетого тенью, поросшего мхом, — у камня печального, хмурого. На тот бок его, который обращён к морю, волны набросали тины, водорослей, и обвешанный ими камень кажется привязанным к узкой песчаной полоске, отделяющей море от гор. Пламя нашего костра освещает его со стороны, обращённой к горе, оно вздрагивает, и по старому камню, изрезанному частой сетью глубоких трещин, бегают тени.
Мы с Рагимом варим уху из только что наловленной рыбы и оба находимся в том настроении, когда всё кажется прозрачным, одухотворённым, позволяющим проникать в себя, когда на сердце так чисто, легко и нет иных желаний, кроме желания думать.
А море ластится к берегу, и волны звучат так ласково, точно просят пустить их погреться к костру. Иногда в общей гармонии плеска слышится более повышенная и шаловливая нота — это одна из волн, посмелее, подползла ближе к нам.
Рагим лежит грудью на песке, головой к морю, и вдумчиво смотрит в мутную даль, опершись локтями и положив голову на ладони. Мохнатая баранья шапка съехала ему на затылок, с моря веет свежестью в его высокий лоб, весь в мелких морщинах. Он философствует, не справляясь, слушаю ли я его, точно он говорит с морем:
— Верный богу человек идет в рай. А который не служит богу и пророку? Может, он — вот в этой пене… И те серебряные пятна на воде, может, он же… кто знает?
Тёмное, могуче размахнувшееся море светлеет, местами на нём появляются небрежно брошенные блики луны. Она уже выплыла из-за мохнатых вершин гор и теперь задумчиво льёт свой свет на море, тихо вздыхающее ей навстречу, на берег и камень, у которого мы лежим.
— Рагим!.. Расскажи сказку… — прошу я старика.
— Зачем? — спрашивает Рагим, не оборачиваясь ко мне.
— Так! Я люблю твои сказки.
— Я тебе всё уж рассказал… Больше не знаю… — Это он хочет, чтобы я попросил его. Я прошу.
— Хочешь, я расскажу тебе песню? — соглашается Рагим.
Я хочу слышать старую песню, и унылым речитативом, стараясь сохранить своеобразную мелодию песни, он рассказывает.
I
«Высоко в горы вполз Уж и лёг там в сыром ущелье, свернувшись в узел и глядя в море.
Высоко в небе сияло солнце, а горы зноем дышали в небо, и бились волны внизу о камень…
А по ущелью, во тьме и брызгах, поток стремился навстречу морю, гремя камнями…
Весь в белой пене, седой и сильный, он резал гору и падал в море, сердито воя.
Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал с неба Сокол с разбитой грудью, в крови на перьях…
С коротким криком он пал на землю и бился грудью в бессильном гневе о твёрдый камень…
Уж испугался, отполз проворно, но скоро понял, что жизни птицы две-три минуты…
Подполз он ближе к разбитой птице, и прошипел он ей прямо в очи:
— Что, умираешь?
— Да, умираю! — ответил Сокол, вздохнув глубоко. — Я славно пожил!.. Я знаю счастье!.. Я храбро бился!.. Я видел небо… Ты не увидишь его так близко!.. Эх ты, бедняга!
— Ну что же — небо? — пустое место… Как мне там ползать? Мне здесь прекрасно… тепло и сыро!
Так Уж ответил свободной птице и усмехнулся в душе над нею за эти бредни.
И так подумал: «Летай иль ползай, конец известен: все в землю лягут, всё прахом будет…»
Но Сокол смелый вдруг встрепенулся, привстал немного и по ущелью повёл очами…
Сквозь серый камень вода сочилась, и было душно в ущелье тёмном и пахло гнилью.
И крикнул Сокол с тоской и болью, собрав все силы:
— О, если б в небо хоть раз подняться!.. Врага прижал бы я… к ранам груди и… захлебнулся б моей он кровью!.. О, счастье битвы!..
А Уж подумал: «Должно быть, в небе и в самом деле пожить приятно, коль он так стонет!..»
И предожил он свободной птице: «А ты подвинься на край ущелья и вниз бросайся. Быть может, крылья тебя поднимут и поживёшь ты ещё немного в твоей стихии».
И дрогнул Сокол и, гордо крикнув, пошёл к обрыву, скользя когтями по слизи камня.
И подошёл он, расправил крылья, вздохнул всей грудью, сверкнул очами и — вниз скатился.
И сам, как камень, скользя по скалам, он быстро падал, ломая крылья, теряя перья…
Волна потока его схватила и, кровь омывши, одела в пену, умчала в море.
А волны моря с печальным ревом о камень бились… И трупа птицы не видно было в морском пространстве…
II
В ущелье лёжа, Уж долго думал о смерти птицы, о страсти к небу.
И вот взглянул он в ту даль, что вечно ласкает очи мечтой о счастье.
— А что он видел, умерший Сокол, в пустыне этой без дна и края? Зачем такие, как он, умерши, смущают душу своей любовью к полётам в небо? Что им там ясно? А я ведь мог бы узнать всё это, взлетевши в небо хоть ненадолго.
Сказал и — сделал. В кольцо свернувшись, он прянул в воздух и узкой лентой блеснул на солнце.
Рождённый ползать — летать не может!.. Забыв об этом, он пал на камни, но не убился, а рассмеялся…
— Так вот в чём прелесть полетов в небо! Она — в паденье!.. Смешные птицы! Земли не зная, на ней тоскуя, они стремятся высоко в небо и ищут жизни в пустыне знойной. Там только пусто. Там много света, но нет там пищи и нет опоры живому телу. Зачем же гордость? Зачем укоры? Затем, чтоб ею прикрыть безумство своих желаний и скрыть за ними свою негодность для дела жизни? Смешные птицы!.. Но не обманут теперь уж больше меня их речи! Я сам всё знаю! Я — видел небо… Взлетал в него я, его измерил, познал паденье, но не разбился, а только крепче в себя я верю. Пусть те, что землю любить не могут, живут обманом. Я знаю правду. И их призывам я не поверю. Земли творенье — землёй живу я.
И он свернулся в клубок на камне, гордясь собою.
Блестело море, всё в ярком свете, и грозно волны о берег бились.
В их львином рёве гремела песня о гордой птице, дрожали скалы от их ударов, дрожало небо от грозной песни:
«Безумству храбрых поём мы славу!
Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истёк ты кровью…
Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!
Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!
Безумству храбрых поём мы песню!..»
…Молчит опаловая даль моря, певуче плещут волны на песок, и я молчу, глядя в даль моря. На воде всё больше серебряных пятен от лунных лучей… Наш котелок тихо закипает.
Одна из волн игриво вскатывается на берег и, вызывающе шумя, ползёт к голове Рагима.
— Куда идёшь?.. Пшла! — машет на неё Рагим рукой, и она покорно скатывается обратно в море.
Мне нимало не смешна и не страшна выходка Рагима, одухотворяющего волны. Всё кругом смотрит странно живо, мягко, ласково. Море так внушительно спокойно, и чувствуется, что в свежем дыхании его на горы, ещё не остывшие от дневного зноя, скрыто много мощной, сдержанной силы. По тёмно-синему небу золотым узором звёзд написано нечто торжественное, чарующее душу, смущающее ум сладким ожиданием какого-то откровения.
Всё дремлет, но дремлет напряженно чутко, и кажется, что вот в следующую секунду всё встрепенётся и зазвучит в стройной гармонии неизъяснимо сладких звуков. Эти звуки расскажут про тайны мира, разъяснят их уму, а потом погасят его, как призрачный огонёк, и увлекут с собой душу высоко в тёмно-синюю бездну, откуда навстречу ей трепетные узоры звёзд тоже зазвучат дивной музыкой откровения…
Комментарии
Впервые напечатано в 1917 году. Вошло в сборник рассказов «Ералаш» и во все собрания сочинений. Начиная со сборника «Ералаш», печатается с подзаголовком «Сказка».
Сказка, по свидетельству самого Горького, написана в 1892 году. Горький послал сказку в «Волжский вестник», но она не была помещена в газете по цензурным условиям.
11 октября 1931 года А.М. Горький читал сказку «Девушка и Смерть» посетившим его