этого не говори, земляк! Василий Иванович — верный человек, он настоящий апостол наш…
— Кто его знает? — вызывающе спросил Лукин. Дядин оглянул круглое, скорченное тело и внушительно произнёс:
— Я! Даже приму за него смерть.
Тогда Лукин схватил с пола сапог, выпрямился, радостно кивнул головой, тихонько воскликнул:
— Конечно, если вы…
— Погоди! — остановил Дядин. — Всех арестовать — нельзя.
— Отчего же? Одних — больше, других — меньше…
— А которых больше? — победоносно спросил Дядин. — Ты — знаешь?
— Конечно, сосчитать не могу, но…
Дядин остановил его движением руки и стал ходить по камере, а Лукин, ворочая головой, щупал его внимательным взглядом и мигал, слушая тихий, уверенный голос.
— Апостолов было совсем немного — двенадцать. Кто победил? Они!
За окном качали воду — визжал и стукал рычаг. Таяние времени ускорилось.
— А теперь — апостолов множество. Они есть дети духа народного. Тайно рождённые дети наши — пойми! Им известны все мысли и желания людей — известны! Апостол правды дорог народу — почему? В его груди моё сердце и твоё, и ещё тысяча. Когда тысяча сердец в одном — это сердце апостольское. И тысяча мыслей в одной голове — мыслей отовсюду взятых — и моя мысль и твоя. Соединённые, они горят и освещают нам невидимое, неясное нашему разуму. Это и называется — апостол народа. Священнослужитель правды мирской.
Дядин говорил трудно — брал рукой горло, сжимал его пальцами, конфузливо покашливал, с явным усилием сдвигая слова в нестройные ряды. Потемневшее от напряжения лицо стало добрым и мягким.
Положив сапог на колени, Лукин упёрся в койку руками, поднял кверху свой широкий нос, сощурился и жевал губами, точно голодный телёнок. Кожа его лба и щёк, густо окрашенная тёмными веснушками, морщилась, жёсткие волосы рыжих усов шевелились, и всё круглое тело вздрагивало, волнуясь под напором какого-то нетерпения. Он старался заглянуть в рот Дядина, точно хотел видеть тяжёлые слова, из которых слагалась задумчивая и уверенная речь солдата.
— Давно сидите, земляк? — вдруг спросил он.
На секунду остановясь, Дядин равнодушно ответил:
— Второй месяц… а может, и третий уже.
— До-олго! Отчего же так долго?
Не знаю.
И, снова бесшумно ступая по полу, он закружился в камере.
— Что исходит из народа, из его великих трудов и мучений, — это уж непобедимо! Навсегда! Это — дойдёт до конца…
— А вас за что посадили? — тихо спросил Лукин. Его пёстрое лицо стало невинно хитреньким.
— Всё равно за что! — ответил Дядин.
Не выдержав его пристального взгляда, Лукин опустил глаза, вздохнул, но продолжал, настойчиво и вкрадчиво:
— Говорили у нас нестроевые — конечно, может, врут они…
— Что говорили? — строго спросил Дядин, снова останавливаясь и рассматривая солдата.
Лукин беспокойно завозился, начал надевать сапог и, кряхтя, отрывисто бросал слова.
— Вообще они… хвалили вас, земляк. Удивлялись тоже…
— Чему?
— Вы будто арестанта отпустили из-под конвоя и ещё там… разное врут!
Дядин выпрямился, провёл рукой по лицу и, добродушно улыбаясь, с лёгкой гордостью сознался:
— Это — правда. Я его отпустил.
Оживлённо подскочив на койке, Лукин топнул ногой, трепетно взмахнул руками.
— И стрелять мешали? И не стреляли?
— И это тоже…
— Н-ну! — протянул Лукин, снова садясь на койку. — За это вас и осудят же! Беда! Стро-ого! Ух! Переступили присягу! Тут, знаете, поступок есть-таки! Невозможный поступок, по закону…
В таких восклицаниях маленького солдата явно звучало боязливое изумление, а его лицо освещалось странным удовольствием, почти радостью.
Дядин негромко и медленно сказал:
— Могу я чувствовать, где правда? Могу, потому что я человек! А тот арестованный для меня — апостол правды. Потому должен я был отпустить его без вреда, чтоб он жил дольше — в нём, говорю, моё и твоё лучшее — ты это пойми!
— Ну и любопытный вы! — слащаво воскликнул Лукин. — А-ах, боже мой! И — не боитесь?
Он потирал руки, шаркал ногами по полу, склоняя голову набок к двери, прислушивался к чему-то, а по его пёстрому лицу одна за другой растекались улыбки, точно круги по мутной воде, в которую бросили камень.
— Бояться надо греха против народа — а я для него не худо сделал, нет! Я хорошо сделал! — спокойно шагая, сказал Дядин и снова начал медленно составлять слова в ряды:
— Видел людей, которые подобно огню освещают миру правду, понял, что это правда и твоя и всех живущих. Людей таких надо беречь и возжигать сильнее помощью нашей, духом народа — а не гасить их корысти дневной ради. В правде народной — скрыта сила божия, и правда эта есть бог, ибо в ней свобода от греха.
— Хочется, видно, вам поговорить-то, земляк? — заметил Лукин с удовольствием. — Намолчались, хе-хе — а?
— Да, я теперь могу говорить, думал уже много. Надо поддержать святой огонь, надо!
— Это вы из евангелия говорите али от себя? — подумав, спросил Лукин.
— Евангелие я читал. И пророков. Ты, земляк, если грамотен, пророков читай! Они провидели все наши дни и грехи даже до сего времени. Когда ты речи древних пророков узнаешь, то будут тебе понятны и наши.
Дядин замолчал, задумался, остановясь у окна. Лукин поглядел ему в спину, на шею, его пёстрое лицо стало серьёзно, и, громко чмокнув губами, он сказал:
— Да-а, любопытный вы, землячок! Старовер, может быть? Из этих — как их? Их много — эх ты!
— Весь народ — старовер! — ответил Дядин, не оборачиваясь. — Издавна, неискоренимо верует он в силу правды — о рабочем народе говорю, который всё начал на земле и всех породил.
На дворе кто-то считал сердитым голосом:
— Раз, два, три, четыре…
И вдруг заорал:
Небо темнело.
Дядин отвернулся от окна, тряхнул головой и, улыбаясь, ласково и тихо продолжал:
— Дед мой крепостной человек был. Ушёл от помещика, бросил семью — за правдой пошёл. Поймали его, били плетями. Выздоровел — опять бежал. И пропал навсегда! Теперь — не пропал бы! Легко стало правду найти. Слышен голос её отовсюду. Вот мы в тюрьме — и она здесь. Здесь! Хочешь, я тебе покажу это?
Он широко шагнул к двери, а Лукин, недоумевая, вскочил с койки и, встревоженный, забормотал:
— Погодите — что такое? Землячок!
Торжествующе улыбаясь, Дядин взглянул на него, постучал пальцем в железную задвижку глазка и выпрямился, говоря:
— В мыслях люди везде свободны!
— Позвольте! — тревожно сказал Лукин, тоже подвигаясь к двери. — И я желаю выйти… то есть имею нужду в коридор…
Он часто мигал глазами, взволнованный чем-то, шарил в кармане штанов, дёргал себя за ус.
— Ты не бойся! — ласково посоветовал Дядин. — Народ надёжный, не выдаст! Чего бояться? Вот увидишь.
Заслонка осторожно поднялась, Дядин наклонился, а Лукин, отодвигаясь к окну, сердито ворчал:
— Не желаю… может, вы не в своем уме… и желаю просить, чтобы меня перевели от вас, — да! Чтобы я один сидел, позвольте!
Дядин, видимо, не слышал его голоса, он подставил ухо к отверстию в двери и на несколько секунд замер, прислонясь к ней плечом.
— Правда ли? — глухо спросил он.
И голова его стукнулась о дверь.
— Разные сумасшедшие — а я страдай тут… — возвышая голос, бормотал Лукин; он вытягивал шею к двери, точно собираясь прыгнуть, и таращил глаза, свирепо округляя их.
Фёдор Дядин тяжело выпрямился, встал у двери спиною к ней, опустил голову и, отирая потное лицо, молчал секунду, две, три.
— Я, — высоким голосом воскликнул Лукин, — не желаю с вами — слышали? Желаю выйти! Вы тут говорите разное… я боюсь!..
Он тонко позвал:
— Надзиратель!
И голос его, взвизгнув, оборвался.
Дядин смотрел на него, печально покачивая головой. Лицо у него было серое, он задумчиво кусал губы, а пальцы рук его крепко сжались в кулак.
— Что вы? Пропустите меня в дверь! — потребовал Лукин, понижая голос.
— Вот ты чего боишься! — тихо сказал Дядин.
— И боюсь! — отозвался Лукин, пряча глаза. — Конечно! Может, вы не в своём уме!
— Да-а! — протянул Федор Дядин. — Стало быть, ты выпытывать меня послан?
Лукин приподнялся на носках и снова негромко позвал:
— Часовой! Эй!
— Ну, если ты шпион, — иди, скажи им, что всё сделал я, что я тебе сознался! Иди!
— Заперто же! — вполголоса и сердито сказал Лукин, кивая головой на дверь.
— Отопрут! Только — вот что…
Дядин подвинулся вдоль стены, шаркая по ней локтями, остановился против маленького солдата и увещевающе заговорил:
— Своё, что тебе приказано, ты сделал, значит — обещанное получишь. А о том, что из коридора про тебя сказали, зачем ты ко мне послан, — об этом не говори начальству — слышишь?
— Ладно! — ответил Лукин, не глядя на Фёдора и поёживаясь.
— Погоди! Почему не надо говорить об этом? Ведь сказал мне один и не известно тебе — кто, а в коридоре — девять солдат. Всех начнут бить, стращать. Зря будут мучить людей. Ты сам солдат и должен понять — лишнее это!
— Понимаю! — с досадой отозвался Лукин.
— Ты мне побожись, что не скажешь.
— Чего же я буду божиться? Разве вы поверите теперь!
Почему не верить?
— Если я взялся… за эдакое…
— Это ты по глупости. Дурак ты — вот и взялся. Л теперь, один грех сделав, другой — обойди.
Оба говорили торопливо, но тихо. Один — спокойный, печальный, другой — подавленный и унылый. Оса влетела в камеру и кружилась в ней, путая своё струнное жужжание с голосами людей.
Лукин отвернулся к окну и, глядя вверх, прошептал:
— Ей-богу — не скажу…
— Скажешь только про меня — верно?
Тогда Лукин взглянул в лицо ему и, поводя плечами, воскликнул ноющим от страха голосом:
— Расстреляют же вас!
Дядин отодвинулся подальше от него, спокойно говоря:
— Уж это всё равно — они и без тебя не помиловали бы… Иди!
Быстро сорвавшись с места, Лукин пошёл к двери, а Фёдор плотно прижался к стене — и придержал спереди рубаху свою, точно не хотел, чтобы она коснулась платья солдата.
Подскочив к двери, Лукин бил в неё ногой и кричал, раздражённо и тонко:
— Надзиратель! Отпирай!.. Черти!..
Но вдруг, оборотясь к окну, сказал торопливо и громко, чтобы преодолеть шум за дверью:
— Я не Лукин, а — Федосеев…
Дядин махнул на него рукой.
— Это всё равно мне!..
— А-ах! — воскликнул Лукин, толкая дверь руками. — Ну возятся же!
И пошатнулся: дверь отворилась, в камеру шагнул, сдвинув шапку на затылок, надзиратель Макаров, оттопырил усы и сурово спросил:
— Который безобразит, а?
— Ведите меня отсюда! — перебил его Лукин и, размахивая руками, лез вперёд, стараясь оттереть надзирателя с дороги. Макаров толкнул его в