Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917

солнца всегда зловещие какие-то, точно оно, уходя, злобно грозится — спрячусь — навсегда! Навсегда!..

Ночью этой не спалось мне. Играли в карты, скучно стало, бросил я, вышел. Долго ходил, как во сне, потом вижу — Швецов около какого-то дерева стоит и — молится. Так, знаете, согнул шею, как подъяремный вол, наклонил голову к земле и тыкает рукой своей в лоб, плечи, в грудь себе. Не торопясь. Услыхал мои шаги, обернулся, вытянулся. Подошёл я к нему — вижу парень как всегда, в порядке. Спросил о чём-то. «Так точно. Никак нет». Тогда я говорю в упор ему:

Жалко китайца-то, а?

Подумав, отвечает:

Маленько жалко будто.

— А не убитьнельзя ведь?

— Так точно.

— Почему нельзя?

— Как, значит, шпиён…

— И я чувствую, что он говорит то, с чем не согласен, что ответственность за эту смерть он целиком возлагает на меня, да, только на меня одного. Его деревянное лицо по-своему вполне красноречиво, и тупой этот, покорный, воловий взгляд — осуждает меня.

— Ах, я много мог бы рассказать мелочей, подобных этой, и не об одном Швецове, конечно… Но это его молчание, его покорная готовность сделать всё, что прикажут, и во всём оправдать себя, и ото всего отодвинуться… он наиболее типичен… да.

— Видел я в Нагасаки одного француза — военный корреспондент он был, что ли, или какой-то агент. Бог его знает! Знаете, у французов есть такие лица — острые, точно чеканенные, — взглянешь на него и — думаешь: вот умный человек, прежде всего — умный. Как это у них — spirituel, intelligent?[13] Так вот, такой spirituel — стоит на перроне, сунув руки в карманы, и смотрит зоркими глазами сквозь пенснэ, как наше пленное воинство садится в вагоны, и — насвистывает похоронный марш, чёрт побери! Да! Я подумал тогда — fine l’alliance! [14] Какое удовольствие и польза быть в союзе с людьми, которых бьют, а они — равнодушны? Которые не понимают, за что их бьют, за что они должны бить, и — вообще ничего не хотят понять? С той поры прошли годы, аллианс — существует. Vive la France, vive la Russie [15] — всё в порядке! Но — поверьте мне, скоро мы останемся одни-одинёшеньки, представляя собою болото, которое будет ограждать Европу от нашествия монголов, как ограждало её в давние времена, и в этом наша роль вовеки и век века. И ограждать будем мы пассивно: дойдут до нас монголы и увязнут среди нас, точно в болоте, — вот так же, как мордва увязла. Пессимизм? Нет. Просто я соприкоснулся со своим народом и стал фаталистом. Мы все — фаталисты, нигилисты — ах! Довольно…

…Знаете, иногда во время ученья ротного посмотришь на эту холодную стену чужих тебе людей и, тоскуя, пошутишь:

— Эй, ты, фаталист, подбери живот!

…Как я попал в Нагасаки? Очень просто. Этот самый Швецов великодушно сдал меня в плен японцам. Именно — сдал. Случилось так, что меня ранили в шею вот и в ногу, да колено ушибли прикладом, что ли, ну — лежу я очнувшись, шея тряпками обмотана, ослаб, двигаться не могу. Утро, около меня, вижу, сидит этот герой и ещё двое лежат, все ранены. Мёртвых довольно много насыпано и наших и тех. Швецов хозяйственно обряжает чью-то голую ногу японским материалом, лицо у него тоже испорчено, в крови всё, на голове что-то вроде колтуна[16]. Спрашиваю — куда ранен?

Отвечает охотно так:

— В обе ноги, в бок да голову, ваше благородие!

«Отделался, слава тебе господи!» — подумал я тогда о нём.

Слышу — хрипит он:

— Покричать надо японцам-то, шли бы скорей, забирали нас, а то его благородию вредно лежать тут, как бы не помер.

Я не могу сказать ни слова, даже кровь изо рта не в силах выплюнуть. Ну, он и начал кричать, так, знаете, просто, по-новгородски, что ли:

— Эй, иди сюда! Эй!

И машет руками, точно приятелей зовет. Пришли приятели: эдакие аккуратненькие санитарики, один немного лопочет по-русски, Швецов ему объясняет: «Вот, говорит, офицер, подобрать его надо, перевязать…» Тот обошёл как-то вокруг Швецова и вежливенько говорит: «Позвольте, сначала вас надо перевязать!» — «Нет, говорит, сначала его благородие».

И сказано это было как-то так, что в словах этих не почувствовал я жалости человеческой ко мне и не возбудили они во мне, в душе моей, ни тени благодарности…

Перевязали меня, дали чего-то глотнуть, положили и понесли. Легко раненные пошли со мной, а Швецов этот остался. Потом умер он в море, на транспорте, по дороге в плен.

Умирал деловито и спокойно, точно исполнял самое важнейшее своей жизни, а я наблюдал за ним, и — злила меня эта деловитость.

— Что, — спрашиваю, — не хочется умирать, Швецов?

Дело не наше — божие…

…Я, кажется, не сумел обрисовать этого человека достаточно ясно… я не могу этого. Фактов — нет у меня… действий его я не знаю. Тут всё дело в спокойном взгляде эдаких бездонно голубых глаз… в одной их искре, которая порою вспыхивала где-то в самой глубине взгляда. Это — искра затаённого несогласия со мною, начальником, со всем, что я говорю, приказываю, в чём иногда пытался убеждать.

…Лежим, помню, в траншее, мороз, неистово садит ветер, где-то бухает артиллерия, и вся земля эта проклятая, напоённая нашей кровью, вздрагивает, гудит — у-у-у!

— Что, Швецов, холодно?

— Так точно, ваше благородие

Спокойно говорит, спокойно, понимаете.

— Вот начнётся бой — теплее будет, а?

— Так точно. Перед смертью, конечно, ни жара, ни холод не страшны…

— Почему же перед смертью? Надо о победе думать, а не о смерти…

Молчит. И все, искоса поглядывая на меня, молчат. Солидно так молчат, точно камни.

Чувствуешь себя среди этих существ дьявольски одиноким и обиженным… Что-то ребячье шевелится в душе… в голову лезут странные мысли… хочется закричать этим людям:

«Братцы! Я тожерусский… я ведь человек вашей земли… родные мои люди! В чём дело? О чём вы молчите?»

Они ёжатся, покрякивают от холода и — смотрят вперёд, в холодный, сизоватый эдакий туман, где притаился враг. Спокойно смотрят, да.

Делается страшно. Не боюсь сказать — страшно…

Его измученное лицо перекосилось нервной улыбкой, усталые глаза полузакрылись, и, шевеля пальцами правой руки, он тихонько, хрипло продолжал:

Надо что-то делать, государь мой… как вы думаете? Надо что-то сказать им… такое, что сдвинуло бы нас с этими людями… надо же понимать свой народ! И — чтобы он тоже понимал меня… А иначе нельзя житьправо же нельзя!..

…У меня был вестовой Чухнов, пьяница и вор, заражённый сифилисом. Украл однажды сапоги мои — я его простил. Он продал татарину погоны старые. Отодрал я его за ухо, как мальчишку, — простил. Хорошо-с.

— В то время я состоял… в романе с соседкой, женой одного чинуши. Сады смежные, и она, по ночам, приходила ко мне через отверстие в заборе, сделанное этим… мерзавцем. Доску, знаете, вынуть, и — готова узенькая дверца, можно без труда пролезть. Однажды является она — вся испачкана какой-то гадостью, стыдно ей, испугана, едва не истерика… Оказывается — она полезла в этот тайник, а к забору была пристроена жестянка, налитая дёгтем, и когда Саша отняла доску — её облило с головы до ног. Что такое? Зову Чухнова и — как-то сразу, по воровским его глазам, вижу — это его дело! «Ты?» — говорю. Отнекивается. Потом — сознался. Я был убит… даже ударить его не мог. Потом, на другой день, говорю: «Слушай, — зачем? Я тебя дважды спас от суда, ведь ты знаешь, как строго судят вашего брата за кражу. Зачем? Что я сделал тебе худого?»

Молчит. Ну… прогнал я его в роту.

Другой вестовой — Миловидов, хороший слесарь, грамотен, газеты читает, а — к строю, к дисциплине совершенно, органически неспособен. Умён, сметлив, но — отчаянный задира и драчун. Всё ему нипочем, и жизнькопейка, но вся эта удаль направлена как-то криво, в пустое место… Числился в разряде штрафованных, и грозили ему разные беды, мне жалко стало парня и выпросил его у ротного в вестовые себе. Сначаланичего, жили дружно, служил он хорошо, но — однажды как-то бреюсь я и вижу в зеркале его рожу — оскорбительно косится на меня из угла комнаты эдакое лицо… врага, презирающего меня… Что за дьявол? Начинаю следить за ним и всё чаще ловлю эти возмущающие душу мою гримасы.

Наконец однажды, в хорошем расположении духа, ласково так говорю ему:

— Слушай, Егорка, ты почему это рожи мне строишь за спиной моей, а?

Сконфузился сначала, виновато заморгал глазами, вытянулся, я ещё более мягко, с хорошим чувством к нему, с эдаким, знаете, искреннейшим желанием установить к человеку человеческое отношение, понять его — расспрашиваю, дружески, как могу…

И вдруг вижу — вырос Егорка, усмехнулся как-то всем телом, с головы до сапог, и — оскорбительно панибратски, с явным наслаждением говорит:

Потому, что Александра Петровна с поручиком таким-то обманывает вас вот уже больше месяца, я сам видел, как он в саду, за беседкой… — и так далее, всё такими, знаете, грубейшими мужицкими словами…

Было в этом, говорю вам, раздавившее меня наслаждение моим стыдом, моею унизительною ролью. Выгнал я его…

После спрашиваю:

— Почему ты, Миловидов, сразу, когда узнал, не сказал мне об этом?

— Не могу знать

Врёт! Он прекрасно знал — почему: ему нравилось видеть меня дураком, смешным болваном… ах, конечно, так! Нравилось, и он наслаждался…

Это, государь мой, народ, среди которого живём мы, интеллигенция… мы в нём — как этот остров среди тёмных волн. Вот они извечно толкутся вокруг него, гложут, гложут и — тихонько, незаметно, медленно уничтожают…

Это — камни, а мы — живые люди, и нас — отчаяние мало, поймите! Нас — до ужаса мало… Кажется, только наш брат, офицер, ясно видит — как ничтожно тонка корочка людей, желающих добра миру, над этой массой непримиримо враждебных существ… которые живут своим, недоступным нам, углублённым разумом и… и, может быть, бессознательно ждут какого-то момента, когда они встанут все, везде, по всей земле и — уничтожат нас… Надо бороться с ними… надо победить это!..

Фантазия? Разве есть фантазии без опоры в действительности, без корней в жизни?..

…Я не верю в социализм: его выдумали евреи, это просто попытка рассеянного в мире народа к объединению. Социализм, сионизм — это, вероятно, одно и то же для них. Я не знаю, но я так думаю.

Русский не может быть социалистом — ему чего-то не хватает для этого. Я, батенька,

Скачать:PDFTXT

солнца всегда зловещие какие-то, точно оно, уходя, злобно грозится — спрячусь — навсегда! Навсегда!.. — Ночью этой не спалось мне. Играли в карты, скучно стало, бросил я, вышел. Долго ходил,