Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917

жалко, родит часто, слышь! Тьфу!

В гневе она всегда выпрямлялась, закидывая голову вверх, дышала она в нос, и ноздри её раздувались, вздрагивая, точно у лошади. Всё это делало её ещё более соблазнительной, но — и отталкивало Павла прочь, будя в нём жгучее желание зла ей. Ему хотелось видеть её больной, жалкой и немой от какого-то страха или — нищей: ходит она по улицам, в грязных лохмотьях, униженно кланяется и просит милостыню у жены Сердюкова — тонкой, ловкой умницы, у тех людей, которые так чужды её сердцу, тяжёлому, тёмному и круглому, как чугунный шар.

Вечером в субботу Павел сидел у Лизы, тихо говоря:

— До того довели людей, что даже хорошее, человечье — кажется им грязно. Завязалась петля вокруг души моей, не знаю — как развяжу! Люблю я эту бабу и дочь, конечно, люблю, а — что она может дать дочери! И без тебя не могу, Лиза. Эх, мордовка, хорошая у тебя душа, и друг ты мне…

Она слушала его, опустив голову, и серьёзно, негромко вставляла свои скупые слова:

— Не знаю, как ты будешь. Не придумаю, чем тебе помочь

 

Но — придумала.

Однажды, угнетённый новой ссорой с тестем и женой, Павел устало шагал по тихим улицам города мимо заборов, крепко запертых ворот и тёмных окон, за которыми пряталась от холодного света луны весенняя ночь.

«С одной стороны и с другой стороны! — думал он, то выходя на свет, то скрываясь в тени деревьев и домов. — Нет, надо всё это — к чёрту! Жизнь, как я хочу, или — любовь, как она хочет. Я — за жизнь… Довольно!»

Идти было трудно, точно ноги его вязли в тенях, как в сыпучем песке или в густой грязи. Он перешёл на другую сторону улицы, сплошь окроплённую бледным сиянием луны.

Город неохотно засыпал беспокойным сном весенней ночи, но по улицам ещё бродили тёмные фигуры людей, точно искали чего-то, не надеясь найти. Проехал чёрный верховой, качаясь в седле, — подковы высекли две синих искры из камня.

Толстый полицейский вёл длинноволосого мастерового с ремешком на голове, мастеровой качался, грозил кому-то рукой и жужжал, как огромный шмель:

— Подож-жди, — я докаж-жу…

Прошёл почтовый чиновник под руку с тоненькой барышней и оставил за собою странные слова:

— Приоткрыто, но — чуть-чуть, и никто не может пройти

Сонно тявкали собаки, высовывая морды из-под ворот; церковный сторож не спеша отбивал часы: ударит раз и ждёт, пока звук не растает в голубом воздухе, как слеза в большой чаше студёной воды.

Десять, — сосчитал Павел.

Пред ним встала маленькая мордовка в серой юбке и жёлтой кофточке, с кружевами на груди. Три кофточки было у неё, все жёлтые, разных оттенков, и все были — коротки ей: когда она поднимала руки — полы выскакивали из-за пояса, а когда наклонялась — на пояснице было видно рубаху из ручного деревенского полотна. И юбка сидела на ней тоже неловко, криво.

«Волосы у неё хороши, — напомнил он сам себе, чувствуя желание найти в Лизе нечто равное красоте его жены. — Славные волосы, мягкие. И глаза тоже. Очень милые…»

Но кто-то протестующе возражал: «А коленки — острые. И плечи — тоже».

…Из окна Лизиной комнаты на него взглянула тьма: он прижался к стеклу лицом и начал, как всегда делал это, часто и дробно барабанить пальцами по жестяной трубе форточки, вертун в ней был выломан. Долго не отвечали, наконец чужой, слабый голос спросил в трубу:

— Кого надо?

— Лиза — дома?

Глухо ответили:

— Не живёт здесь она.

— Как это?

— Уехала она.

— Когда?

— Четвёртые сутки. Идите с богом.

— Позвольте! — громко сказал Павел, прижимаясь грудью к стене дома. — Может, она велела сказать мне что-нибудь?

— А вы кто будете?

— Маков, Павел Дмитрич…

— Вам записка есть, — вот я её в фортку просуну…

Вспыхнул огонь и — погас.

Огонь снова вспыхнул, и окно стало похоже на большое, жёлтое лицо, крестообразно рассечённое чёрным шрамом.

Из форточки, шурша, высунулся белый уголок бумаги; Павел схватил его, развернул и, приложив к стеклу, прочитал большие неровные буквы:

«Павел Митрич, уважамый мой человек полубила я вас очень а будет это не хорошо как с женой все равно. Потому что уж я начала тебе ревновать к нее а ее ненавижу а это тебе тоже самое потому уежаю неизвесно куды

Лисавета».

Он сжал записку в кулак, но тотчас снова расправил, посмотрев ещё на разбежавшиеся по ней слова, — мелко разорвал бумагу и зло усмехнулся:

— Придумала, собачья морда

Медленно сыпал клочья бумаги на землю, глядя в поле, — там было мёртво и пусто, как в душе, внезапно сжатой страхом.

— Дурочка…

Потом тихонько, задевая плечом заборы, пошёл в слободу, шёл и грустно жаловался:

— Эх, Лиза, — ну куда ты ушла?..

Н.Е. Каронин-Петропавловский

Осенью 89 г. я пришёл из Царицына в Нижний, с письмом к Николаю Ельпидифоровичу Петропавловскому-Каронину от известного в то время провинциального журналиста В.Я. Старостина-Маненкова. Уходя из Царицына, я ненавидел весь мир и упорно думал о самоубийстве; род человеческий — за исключением двух телеграфистов и одной барышни — был мне глубоко противен, я сочинял ядовито-сатирические стихи, проклиная всё сущее, и мечтал об устройстве земледельческой колонии. За время пешего путешествия мрачное настроение несколько рассеялось, а мечта о жизни в колонии, с двумя добрыми товарищами и милой барышней, несколько поблекла.

До этого времени я не встречал писателей — кроме Маненкова и Е.Н. Чирикова, которого видел однажды мельком; также мельком видел я в Казани и Каронина. Маненков был человек — в трезвом виде — чудаковатый, а выпивши, шумно изъяснялся в любви к русскому народу, плакал и заставлял меня тоже любить русский народ. Но однажды, осенним вечером, мы с ним шли по краю площади города Борисоглебска, а посредине её, в глубокой, чёрной борисоглебской грязи, барахтался пьяный мещанин и орал, утопая.

— Вот, видите? — поучительно сказал Василий Яковлевич. — Мы читаем книги, спорим, наслаждаемся и идём равнодушно мимо таких явлений, как это, а подумайте-ка, разве мы не виноваты в том, что этот человек не знает иных наслаждений, кроме водки?

Я предложил пойти и вытащить человека, а Маненков сказал:

— Если я пойду, то потеряю калоши.

Пошёл я и потерял интерес к народолюбцу.

Но я много читал, и моё представление о русском писателе сложилось в красивый сказочный образ: это суровый глашатай правды, он одинок среди людей, никем не любим, обладает несокрушимою силою сопротивления врагам справедливости, и, хотя враги усердно вымораживают его душу, она неистощимо пламенна и — «дондеже есмь» возжигает свет во тьме.

Н.Е. Каронин был в ладу с этим представлением — я читал почти всё, написанное им, и только что познакомился с рассказом «Мой мир», где есть слова, ударившие меня в сердце:

«На свете нет ничего дороже мысли. Она — начало и конец всего бытия, причина и следствие, движущая сила и последняя цель. Кто же заставит меня отказаться от неё? Люди прекрасны только в той мере, в какой вложена в них эта мировая сила. Если мир окутывает ещё тьма, то потому только, что мысль не осветила её; если среди людей большая часть подлых, то только потому, что мысль не освободила ещё их от безумия»[20].

И вот я, с трепетом в душе, — как верующий пред исповедью, — тихонько стучу в дверь писателя: он жил во втором этаже маленького флигеля. Высокая, чёрная женщина в красной кофте, с засученными по локоть рукавами, открыла дверь, подробно и не очень ласково расспросила, кто пришёл, откуда, зачем, и ушла, крикнув через плечо своё:

— Николай, выдь сюда

Предо мною высокий человек, в туфлях на босую ногу, в стареньком, рыжем пиджаке, надетом на рубаху, не лучше моей, — на вороте рубахи одна пуговица оторвана. Брюки его измяты, вытянуты на коленях и тоже не лучше моих, длинные волосы растрёпаны так же, вероятно, как и у меня. Он смотрит в лицо мне светло-серыми глазами; взгляд ласковый, усталый, а глаза немного выпуклые, и мне кажется, что они видят всё, что я думаю, знают всё, что скажу. Это смущает меня. В ответ на его вопросы я молча киваю головой, говорю «да», «нет», но мне всё приятнее смотреть на него.

У него небольшой рот и яркие губы; красивые брови вздрагивают, и тонкие пальцы — тоже, он перебирает ими редкую, но длинную бороду, дёргая её книзу, — точно он всё время растёт; красивый, высокий лоб его усиливает это впечатление непрерывного роста — а торопливые движения руки как будто пытаются задержать рост. Он — тонкий, худой, несколько сутулый, грудь вогнута, руки длинные, в нём есть что-то детское, приятно неуклюжее, я чувствую, что моё смущение замечено им и, в свою очередь, смущает его.

— Ну, идите сюда, шагайте, — приглашает он глуховатым голосом.

Говорит он немного заикаясь, точно отсекает апострофом первый звук слова; это тоже очень хорошо, чудесно сливается с его большим, замученным лицом и рассеянным взглядом светлых глаз.

Мы в узкой, тесной комнате, и первое, что бросается мне в глаза, — в ней нет стола, нет книг. У стены — койка, один её конец выдвинут немного на середину комнаты, на подушках лежит пирожная доска, на доске — недописанный лист бумаги, несколько таких же листов — на стуле, по примятой постели видно, что человек писал, сидя верхом на койке, а столом служила ему пирожная доска.

Сбросив со стула бумаги, он подвинул его мне, а сам сел на постель, крепко потирая руки и говоря:

— Вот — пишу тут, надо — скоро, а там жена и Саша — собираются уезжать и суматоха, знаете…

Потом стал читать письмо Маненкова, высоко подняв брови, улыбаясь мягкой, женскою улыбкой и покашливая тихонько.

Дверь в соседнюю комнату была не прикрыта, там черноволосая женщина, с лицом цыганки, гладила накрахмаленную юбку; один конец гладильной доски лежал на столе и груде толстых книг, а другой на спинке стула.

— Скоро? — строго и певуче спросил кто-то.

На пороге встала высокая барышня с огромными глазами.

— Ах, ты не один! — сказала она.

Падчерица моя, Саша, знакомьтесь, — предложил Каронин, не отводя глаз от письма, обширного, написанного мелким почерком, лиловыми строчками.

Барышня протянула мне руку и ушла, напевая что-то.

— Хотите, значит, сесть на землю? — с усилием спросил Каронин, отделяя каждое слово секундой паузы. — Сколько же вас?

Двое телеграфистов, я и девушка, дочь начальника станции.

— Н-ну, и влюбитесь вы в неё все трое, а потом начнёте драться, и выйдет скандал, а не к-колония.

Он наклонился ко мне, размахивая листом письма, и,

Скачать:PDFTXT

жалко, родит часто, слышь! Тьфу! В гневе она всегда выпрямлялась, закидывая голову вверх, дышала она в нос, и ноздри её раздувались, вздрагивая, точно у лошади. Всё это делало её ещё