лес князей Кемских — древний сосновый бор, правильно разрезанный просеками; ряды стволов отражались в реке красноватыми колоннами, окрашивая воду в ржавый цвет. Правый берег мягкими увалами уходил в дали; тёплые, жёлто-зелёные волны хлебов были одеты в этот час тенями вечера. С высоты обрыва земля казалась доброй, тучной, богатой сытными злаками, от неё шёл здоровый потный запах и будил в груди Николая его любимые мечты.
Вытянув шею, он пристально всматривался в даль, и там, в петле реки, на высоком бугре, увенчанном маленькою рощею осин и берёз, воображение его строило большой каменный дом с зелёными ставнями и башней на крыше; вокруг дома — подкова крепко слаженных, крытых железом служб, а от подножия холма во все стороны разноцветными полосами лежат пашни. С крыши дома зоркому глазу будет виден большой круг земли и все работы людей на окрестных полях. На горке перед домом — фруктовый сад; яблони и вишни окурят весною дом медовыми запахами…
Из глубин небесных тихо спускались звёзды и, замирая высоко над землёю, радостно обещали на завтра ясный день. Со дна котловины бесшумно вставала летняя ночь, в ласковом её тепле незаметно таяли рощи, деревни, цветные пятна полей и угасал серебристо-синий блеск реки.
Чем темнее становилось вокруг, тем всё более ярко вставал перед глазами Николая красный кирпичный дом, замкнутый в полукольце сада, пышно убранного белыми цветами.
«Каменной стеной обведу сад, — думал он, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, — а Христина разведёт птицу, голов триста, бить будем её к рождеству…»
Всё давно было обдумано, он любовно измерил и разметил всю землю, почти каждый день в свободные часы пересматривал свои планы, вспоминая их, как прилежный ученик свой урок.
Жарко горел перед ним образ будущей хозяйки дома; высокая, на голову выше его, полногрудая, сильная, она гордо и плавно ходит по двору среди крикливой птицы, её густые брови хозяйственно нахмурены, глаза всё видят, всё замечают. Вот она идёт по саду — розовато-белый бархат лепестков осыпает её крутые плечи; вот он вместе с нею на башне — сидят они обнявшись и смотрят на свои поля, на свою землю. В доме будет одна большая комната, а среди неё круглый стол, человек на десять, как у Якова Ильича; по праздникам за этот стол сядут лучшие люди округа.
— Вот он, Николай-то Фаддеич, — скажут они, — мужик, а хозяйство устроил не хуже барина!
Тоскливое желание поскорее увидеть эту свободную, красивую жизнь охватило Назарова душным жаром, он глубоко вздохнул, нахмурился и неохотно поглядел туда, где стояла отцова мельница, надоевшая и ненужная ему.
В ночной темноте приземистые, широкие постройки отца, захватившие много земли, лежали на берегу реки, сливаясь вместе с деревьями в большую тяжёлую кучу, среди неё горели два красных огня, один выше другого. Мельница очертаниями своими была похожа на чью-то лобастую голову, она чуть поднялась над землёю и, мигая неровными глазами, напряжённо и сердито следит за течением своевольней реки.
Сегодня вода плывёт спокойно, но — теперь лето, работать нечего, и сила реки пропадает бесполезно; осенью, в дожди, она станет непокорной и опасной, требуя непрерывного внимания к своим капризам; весною — выйдет из берегов, зальёт всё вокруг мутной холодной водой и начнёт тихонько, настойчиво ломать, размывать плотину. Уже не однажды на памяти Николая она грозила разорением, заставляя непрерывно работать дни и ночи, чтобы побороть её неразумную силу.
Внизу под обрывом родился тихий плеск — там, по тёмному лону реки, точно муха по стеклу, скользил челнок.
— Это ты, что ли, Николай? — тихо спросил рыбак.
Назаров не ответил, прислушался к мерным вздохам воды под ударами вёсел и подумал:
«Не спешит! Некуда ему спешить».
Кончилась всенощная. Был слышен гул и движение людей. Тявкали собаки, топали кони, собираясь в ночное, чей-то унылый голос безответно тянул:
— Ва-анька-а… ужи-ина-ать…
II
Недалеко от мельницы Назарова, на пути реки Боломы, встал высокий холм — река срезала половину его, обнажив солнцу и воздуху яркие полосы цветных глин, отложила смытую землю в русло своё, наметала острый мыс и, круто обогнув его вершину, снова прижалась к пёстрому берегу.
На мысу рос тальник, стояла маленькая грязная водокачка, с тонкой высокой трубой на крыше, а за мысом, уютно прикрытая зеленью, встала полосатая купальня, синяя и белая. Берег укреплён фашинником, по склону его поло́го вырезана дорожка, он весь густо усажен молодым березняком, а с верха, через зелёную гриву, смотрит вниз, на реку и в луга, небольшой дом, приземистый, опоясанный стеклянной террасой, точно подавленный антресолями, неуклюжей башенкой и красным флюгером над нею.
Николай Назаров обогнул мыс, ловко загребая одним веслом, причалил, взял вёсла и выскочил на мостик купальни. Посмотрев в воду, как в зеркало, парень пригладил волоса, застегнул вышитый ворот рубахи, надел жилет, взглянул на часы и, взвесив их на ладони, неодобрительно покачал головою. Потом, перекинув через руку новый синий пиджак, не спеша пошёл в гору, двигая мускулами лица, точно выбирая выражение, с каким удобнее войти наверх.
Но когда, выйдя на площадку перед террасой, он увидел Якова Ильича Будилова, — его лицо само собою приняло выражение почтительное, серьёзное и диковатое.
Тихий барин сидел в тени берёз за большим столом, в одной руке он держал платок, а другою, с циркулем в ней, измерял что-то на листе ослепительно белой бумаги. И сам он был весь белый, точно снегом осыпан от плеч до пят, только шея, лицо и шляпа — жёлтые, разных оттенков, шляпа — ярче, а кожа темнее. Над ним кружились осы, он лениво взмахивал платком и свистел сквозь зубы.
Назаров снял картуз, шаркая по земле толстыми подошвами сапог. Яков Ильич выпрямил спину, вытянул под столом тонкие длинные ноги и несколько секунд молча смотрел сквозь круглые очки в лицо гостя, потом его редкие, жёлтые усы, концами вниз, дрогнули, обнажив чёрные зубы.
— Ага, это вы? — сказал он глуховато, мягко и в нос.
Николай подвинулся к столу.
— Доброго здоровьица!
— Спасибо! — ответил Будилов, вертя между пальцами циркуль.
— Я вам не помешаю?
— Нисколько! Садитесь. Но вот что я вам скажу: каждый раз, приходя ко мне, вы говорите: «Доброго здоровьица» и потом спрашиваете: «Я вам не помешаю?» Так?
— Точно так, — согласился Николай, вздохнув.
— Ну, иногда надобно сказать что-нибудь другое, как-нибудь иначе. Например: «Добрый день!» И спросить: «Как здоровье?»
Говоря, барин заставлял циркуль ходить по бумаге, а Николай слушал и рассматривал человека, всегда внушавшего ему стеснительное чувство, связывавшее язык и мысли. Лицо барина напоминало китайца с вывески чайного магазина: такое же узкоглазое, круглое, безбородое, усы вниз, такие же две глубокие морщины от ноздрей к углам губ и широкий нос. Стёкла очков то увеличивали, то уменьшали его серенькие глаза, и казалось, что они расплываются по лицу.
— Ну, как живёте?
— Ничего-с.
Барин собрал нос в комочек.
— Привычка, — виновато сказал Николай.
— Дурная!
Глядя в лицо парня усталым взглядом глаз, Будилов загудел скучноватым баском:
— Дурная-с! Это прилично лакею. Вы же не лакей, а крестьянин. Да. Если лакей не скажет слово-ер — ему не дадут на чай.
Сдвинув шляпу на затылок, обнажив голый череп, сунул руки в карманы и, рассматривая белые башмаки свои, продолжал:
— Ведь вы же не говорите Покровскому слово-ер?
Николай, почтительно улыбаясь, ответил:
— Господин Покровский учитель, он живёт за наш, крестьянский счёт, значит — человек служащий, а вы — другое дело-с, как же…
Барин распустил нос по лицу, сожалительно чмокая.
— Ай-яй! Ну, какое же, батенька, другое дело! Это же всё равно! Я же вам объяснял: учитель — учит, я строю церкви, вы мелете муку, мы же все делаем дело, необходимое людям, и все мы равно заслуживаем уважения, это же надо понять! Надо уважать всякий труд, это и сделает всех культурными людьми, да, а культурному человеку нельзя говорить слово-ер.
— Я — забыл, — сказал Николай, покраснев и опуская голову под укоризненным взглядом.
— Хотите чаю? — спросил Яков Ильич, сняв и протирая очки.
— Покорно благодарю, не хочется.
— Ну как же не хочется? Потом я покажу вам новый улей.
За стёклами террасы бесшумно мелькала тёмная фигура, доносился тихий звон чайных ложек. Речь хозяина, гудение пчёл, щебетанье птиц — всё точно плавилось в жарком воздухе, сливаясь в однообразный гул и внушая Назарову уныние.
— Что, с отцом — говорили?
Николай приподнял плечи, вертя картуз в руках.
— Нет, не говорил с той поры. Ничего не выйдет, окромя ссоры. Очень уж он привержен к мельнице: «дед был мельником, и я, и тебе это дано…»
— Глупо!
— Именно что глупо! Нет, уж, видно, надо подождать, когда помрёт он.
Яков Ильич кашлянул или усмехнулся и, сняв шляпу, помахал ею в лицо себе.
— М-да — ждать? — протянул он, сморщив нос. — Не очень это удобно мне — ждать…
— Здоровье у него всё слабеет…
— Ну, это, знаете…
— Яша, чай пить, — крикнули с террасы.
Будилов встал на ноги, сухой, тонкий, белый и весь в новом.
«Словно покойник», — подумал Николай.
— Идёмте! Да не надо же надевать пиджак, — моя мать — не барышня; вот если бы барышни были, ну тогда…
На террасе, за столом сидела дородная, большая старуха, лицо у неё было надутое, мутные глаза выпучены, нижняя губа сонно отвисла, седые волосы гладко причёсаны и собраны на затылке репой. В ответ на поклон Николая она покачнулась вперёд и напомнила ему куклу из тряпок, набитую опилками.
— А не жарко здесь, Яша?
— Везде жарко, — ответил Будилов, усаживаясь в плетёное кресло. — Надо привыкать, мамаша, — в аду будет ещё жарче…
— Ну-у, — сказала старуха, подбирая губы.
— Там жара доходит до трёхсот градусов.
— Ничего нам не известно про ад…
Сын серьёзно и укоризненно сказал:
— Вы же не знаете, мамаша, а говорите! Между тем семь лет назад один учёный немец был там и всё измерил и узнал. Его спускали на цепях, просверлили дыру в земле — на Кавказе — и спустили! Да.
Старуха, оскалив большие жёлтые зубы, закачалась, говоря:
— Никогда не поймёшь, Яша, шутишь ты или серьёзно! Мне-то ничего, я уж привыкла, а вот он может поверить.
— Я понимаю, что Яков Ильич шутят, — молвил Николай, усмехаясь.
— Шутит! Надо же говорить правильно. Об одном человеке говорится — шутит, а не шутят. Шутят — черти и актёры.
Назарову стало неловко и обидно.
— Н-да-с, — продолжал архитектор, облизав ложку, которой взял варенье из вазы, и опустив её в стакан. — Вы, конечно, знаете, что все эти черти, леший, ад и прочее — всё это называется предрассудками, суевериями, то есть — чепуха…
—