рассекая синеющее небо.
Назаров думал: «Продаст Будилов землю…»
Гудя, влетел жук, ткнулся в самовар, упал и, лёжа на спине, начал беспомощно перебирать чёрными, короткими ножками, — Рогачёв взял его, положил на ладонь себе, оглядел и выкинул в окно, задумчиво слушая речь учителя.
Его басок лился густою струёй, точно конопляное масло; по лицу разбегались круглые улыбочки, он помахивал в воздухе сухонькой рукой, сжимая и разжимал пальцы.
— Понемногу, в сотне тысяч деревень, — захлёбываясь словами, говорил он, — каждогодно входят в жизнь молодые, доброжелательные умы, и скоро Русь увидит себя умной, честной.
«И Будилов то же говорит», — думалось Николаю.
— Конечно, — сказал Степан, пощипывая усы, — жизнь обязательно должна идти к лучшему — как же иначе?
Николай встал, протягивая учителю руку.
— Мне пора домой, я ведь только повидаться зашёл, а то — нехорошо, отец там…
— И я тоже иду, — сказал Рогачёв, — у меня за мельницей рыбьи делишки налажены.
— Погодите, — всё ещё мечтательно улыбаясь, заявил учитель, — я с вами, мне к отцу Афанасию! Сейчас переоденусь.
Степан потянулся, почти достав потолок руками, и сказал:
— Не люблю батьку!
— За что его любить? — отозвался учитель, суетясь в углу. — Мне по службе необходимо показывать видимость уважения к нему и всё подобное эдакое. Ну, идёмте!
Половина тёмно-синего неба была густо засеяна звёздами, а другая, над полями, прикрыта сизой тучей. Вздрагивали зарницы, туча на секунду обливалась красноватым огнём. В трёх местах села лежали жёлтые полосы света — у попа, в чайной и у лавочника Седова; все эти три светлые пятна выдвигали из тьмы тяжёлое здание церкви, лишённое ясных форм. В реке блестело отражение Венеры и ещё каких-то крупных звёзд — только по этому и можно было узнать, где спряталась река.
Лес в темноте стал похож на горы, всё знакомое казалось новым, влажное дыхание земли было душисто и ласково.
«Продаст Будилов землю, — угрюмо думал Николай, — продаст! Эх, отец…»
Рогачёв и учитель, беседуя, тихонько шли вперёд, он остановился, поглядел в спины им и свернул в сторону, к мосту, подавляемый тревогой, а перейдя мост, почувствовал, что домой ему идти не хочется. Остановился под вётлами на берегу и, обернувшись спиною к неприятным огням мельницы, посмотрел на село, уже засыпавшее, полусонно вздыхая. Редкие огни в окнах изб казались глубокими ранами на тёмном неуклюжем теле села, а звуки напоминали стоны. Вид села вечером и ночью всегда вызывал у Назарова неприятные мысли и уподобления: вскрывая стены изб, он видел в тесных вонючих логовищах больных старух и стариков, ожидающих смерти, баб на сносях, с высоко вздёрнутыми подолами спереди, квёлых, осыпанных язвами золотухи детей, видел пьянство, распутство, драки и всюду грязь, от которой тошнило. Люди в этой грязи — точно черви…
Он знал, что всё село ненавидит и боится мельника Назарова и что часть этой ненависти отражённо падает и на него. Фаддея Назарова не любили за богатство, за то, что он давал деньги в рост, за удачу во всех делах и распутство.
«Я при чём тут? — мысленно возражал людям Николай, проникаясь враждебным чувством к ним. — Али я виноват?»
И, считая себя несправедливо обиженным, он втайне обвинял отца за это наследство. Бывали дни, когда хотелось мира и дружбы с людьми, а отовсюду на него смотрели косо, недоверчиво или же заискивающе, подхалимисто. Однажды, стеснённый этой злобой и фальшью, Николай угрюмо сказал Рогачёву:
— Зря мужики на меня волками-то глядят…
— Н-да, — протянул Степан, опуская глаза. — Торопятся…
Николай не понял его.
— Куда — торопятся?
— Это они — в счёт будущего, — подумав и усмехаясь, сказал Рогачёв.
— А может, я добра хочу им? — сердито воскликнул Назаров. — Как знать, чем я для них буду?
— Стало быть — не ждут они добра, — снова задумчиво молвил Степан и, вздохнув, добавил: — Гляжу я на всё и думаю: легко быть худым человеком, а хорошим — трудно! Ей-богу, так!
— Обидно это мне! — сказал Николай.
Рогачёв не ответил, не взглянул на него, и Николаю подумалось: «И ты такой же, как все…»
На том берегу, в доме Копылова, зажгли огонь, светлая полоса легла по дороге к мосту, и в свете чётко встали три тёмные фигуры, в одной из них Николай сразу узнал Степана, а другая показалась похожею на Христину. Он посунулся вперёд, схватившись рукою за дерево, а люди окунулись в темноту и исчезли, потом стал слышен шум шагов и девичий смех. Назаров не торопясь пошёл к мельнице, но тотчас повернул назад, сбежал под мост и присел там, в сырости и запахе гнилого дерева. Чуть слышно журчала вода, шаркая о песок берега, на гладкой полосе реки дрожали отражения звёзд, бухали по мосту тяжёлые шаги, стучали каблуки женских башмаков и ясно звучал голос Рогачёва:
— Вот теперь вы и то и сё, капризитесь с парнями, дурите и будто бы считаете их ровней себе, а как повыскочите замуж, и — кончено! Всё равно как нет вас на земле, только промеж себя лаетесь, а перед мужьями — без слов, как овцы…
— Скажи-ка мужу слово-то! — весело воскликнула одна из девиц, и Назаров по голосу узнал бойкую подругу Христины, Наталью Копылову. — Чать он — власть, сейчас за волосья сгребёт…
— Не допускай!
— Рада бы, да силы не дано…
Они остановились как раз над головою Назарова, — сквозь щели моста на картуз и плечи его сыпался сор.
— Дальше не пойдёте? — спросил Степан.
— Я — нету, а вот Кристя, чать, пошла бы, до мельницы, до милёнковой…
— Видала я его нынче, — тихо и медленно выговорила Христина, и Назарову показалось, что слова её небрежны, неуважительны.
— Ну, я иду…
Рогачёв сошёл с моста, а девицы пошли назад, и Наталья тихонько запела:
Встретишь милого мово,
Скажи — я люблю его…
— Так ли, Кристюшка?
— Невесёлый он у меня, милый-то…
— Невесел, да — богат.
— Ну-у…
— Ничего, раскачаешь! Ох, девонька…
Шаги заглушили слова Натальи.
Напряжённо вслушиваясь, Назаров смотрел, как вдоль берега у самой воды двигается высокая фигура Степана, а рядом с нею по воде скользило чёрное пятно. Ему было обидно и неловко сидеть, скрючившись под гнилыми досками; когда Рогачёв пропал во тьме, он вылез, брезгливо отряхнулся и сердито подумал о Степане:
«Пустобрёх…»
А Христину — обругал:
— Дура! Туда же, невесел я для неё… Нищета козья…
И пошёл на мельницу, опустив голову, заложив руки за спину, чувствуя себя жутко одиноким в этой тёплой, расслабляющей тьме ночной.
IV
Он тихонько вошёл в сени, остановился перед открытой дверью в горницу, где лежал больной и откуда несло тёплым, кислым запахом.
На столе горела лампа, окна были открыты, жёлтый язык огня вздрагивал, вытягиваясь вверх и опускаясь; пред образами чуть теплился в медной лампадке другой, синеватый огонёк, в комнате плавал сумрак. Николаю было неприятно смотреть на эти огни и не хотелось войти к отцу, встречу шёпоту старухи Рогачёвой, стонам больного, чёрным окнам и умирающему огню лампады.
— И вот, сударыня ты моя, — певуче шептала знахарка Рогачёва, — как родилось у них дитё…
А больной бормотал густым, всхрапывающим голосом:
— Хо-осподи! Да-а, да-да-ай…
— Будто просит чего? — заметила тётка Татьяна.
— Бредит! И как уведомила она…
Николай, шагнув через порог, угрюмо сказал тётке, сидевшей в ногах кровати:
— Поправила бы лампадку-то…
И спросил Рогачёву:
— Хуже стало?
Маленькая, круглая старушка, с румяным личиком и мышиными глазками, помахивая полотенцем над головою больного, приторно ласково ответила, положив руку на красный лоб старика:
— Не заметно лучше-то, вот уж что буде о́полночь…
Перекатывая голову по подушке, старый мельник хмурил брови и торопливо говорил:
— Хосподи, хосподи…
Лицо у него было багровое, борода свалялась в комья, увеличив и расширив лицо, а волосы на голове, спутавшись, сделали череп неровным, угловатым. От большого тела несло жаром и тяжёлыми запахами.
— Ничего не понимает? — осведомился Николай, отходя прочь.
Знахарка отрицательно покачала головой и угнетённо вздохнула.
— Будто нет, родимый…
— Меня не спрашивал?
— Спрашивал, как же…
— Когда?
— Да уж давненько…
Николай сел на лавку, глядя, как тётка возится с лампадой и, обжигая пальцы, дует на них, посмотрел на стены, гладко выскобленные и пустые, днём жёлтые, как масло, а теперь — неприятно свинцовые, и подумал: «Это неверно, что от обоев клопы заводятся, — клопы от нечистоты. Здесь мне придётся прожить года два ещё — пока строишься, да пока продашь… Перед свадьбой оклею обоями».
И снова привстал на ноги, заглядывая через спинку кровати на большое, вздувшееся тело отца.
Гудели мухи, ныли комары, где-то трещал сверчок, а с воли доносилось кваканье лягушек. Покачиваясь на стуле, Рогачёва всё махала полотенцем, и стул под нею тихонько скрипел.
— Кто тут? — вдруг строго спросил больной и тотчас закашлялся.
— Я, батюшка, — отозвался Николай, обходя знахарку и становясь перед глазами старика.
— За доктором послали? — хрипел мельник, высвобождая изо рта дрожащими пальцами усы и бороду.
— Да, — тихо ответил Николай.
— Не слышу!
— Послали.
— Кого?
— Ванюшку Скорнякова.
— А Левон?
— Пьяный.
— У-у! — застонал старик, жадно хватая воздух широко открытым ртом. — Вот — пьяный, издохнуть не дали, началось…
— Праздник сегодня, — напомнил Николай.
— Какой праздник — отец умирает! Хозяин умирает! — плаксиво и зло хрипел отец, хлопая ладонями по постели и всё перекатывая голову со стороны на сторону. Уши у него были примятые, красные, точно кожа с них сошла. Он глядел в лицо сына мутными, налитыми кровью глазами и всё бормотал непрерывно, жалобно, а сзади себя Николай слышал предостерегающий голос тётки:
— Ванька-то, гляди, поехал ли? Недавно ещё, незадолго до стада, видела я его около моста, выпивши он, с девками стоял…
— Молчи, тётка! — сказал Николай.
— Чего? — спросил отец, испуганно вытаращив глаза, — чего шепчешь?
А старик, точно не веря ему, допрашивал, едва двигая сухим языком:
— На чьей лошади?
— Ванюшка-то?
— На чьей?
— На своей…
— О-ох, — застонал мельник, прикрыв глаза, — на нашей надо было, на нашей…
— Хромает…
Он снова начал бредить и стонать.
Николай отошёл к окну и сел там, задумавшись; он не помнил, чтобы отец когда-нибудь хворал, и ещё в обед сегодня не верил, что старик заболел серьёзно, но теперь — думал, без страха и без сожаления, только с неприятным холодком в груди: «Пожалуй, не встанет. Узнают, что не посылал я за доктором — осуждать будут, нарочно, скажут, сделано это…»
За рекой над лесом медленно выплывал в синее небо золотой полукруг луны, звёзды уступали дорогу ему, уходя в высоту, стало видно острые вершины елей, кроны сосен. Испуганно, гулко крикнула ночная