шее, погнал его быстрей. Вот снова на розоватом серебре воды виден челнок Степана, большая голова рыбака торчит над ним, слышен негромкий вопрос:
— Съездил?
— Бог на помочь! — виновато сказал Назаров.
— Спасибо! Скоро ты оборотился…
Не останавливая коня, Николай спросил:
— Как дела?
— Шибко идут.
Назаров погнал лошадь быстрее. В кустах хлопотливо щебетали птицы, по ту сторону реки ярко горел лес, облитый щедрым утренним солнцем, звенели жаворонки, голова Николая тяжело покачивалась, и он лениво думал:
«Ну, что ж? Кабы совсем без помощи — другое дело, а ведь там лекариха есть. Она старушка знающая».
Но в груди неприятно покалывало.
Дома, войдя в комнату отца, он сразу успокоился и даже едва мог сдержать довольную улыбку: старик, растрёпанный, в спутанных седых вихрах, жалкий и страшный, сидел на постели, прислонясь спиною к стене и открыв рот.
«Вот оно! — воскликнул про себя Николай. — Животное-то почувствовало!»
— Ну что? — спросил отец, громко икнув.
— Не застал, — ответил Николай.
— О, господи…
— Надо будет ещё сгонять, послать ещё кого-нибудь, — бормотал Николай, не глядя на больного.
— Пошли-и, пошли-ка, — жалобно просил отец, снова икая.
Николай вышел в сени; у него слипались глаза, и лицо словно паутиной было покрыто, он крепко тёр ладонями щёки и слышал, как тётка Татьяна на дворе будит Дарью:
— Вставай, слышь! Дашка, лошадь убери…
— А лошадь-то нисколько не устала, — тихо звучал слащавый голосок старухи Рогачёвой, — гляди-ко ты, а?
— И впрямь ведь…
— Взад-вперёд двадцать вёрст! Скоро обернул!
Николай, нахмурясь, слушал, думая: «Надо Дашку послать, сейчас пошлю…»
И вдруг очнулся от дремоты, вздрогнув испуганно: «Эдак пойдёт про меня слух, что я нарочно — ах, ведьмы!»
Он тотчас вышел на крыльцо, хозяйственно говоря:
— Тётка Татьяна, пускай Дарья запряжёт гнедого, да сейчас же едет по доктора — живее!
Сел на ступени крыльца и схватился руками за голову, крепко сцепив зубы.
— Икать начал — это нехорошо! — шептала старуха Рогачёва, подойдя ко крыльцу. — Это уж всегда перед концом бывает…
— Плохо, значит?
— Бог боле нас знает, а по моему разуму — попа надо бы! Дарья-то пускай бы заехала?
— Скажи ей…
— А ты не убивайся, ведь не маленький остаёшься, а — как надо быть — хозяин…
Николай встал и ушёл в комнату. «Надо мне ласково с ними, а то они меня ославят», — думал он угрюмо и вяло.
— Что вы все — где? — встретил его отец.
— Я — вот, батюшка!
— Погодите, успеете меня бросить, успеете…
Николай прижался спиною к косяку двери, исподлобья глядя на больного: за ночь болезнь так обсосала и обгрызла старое тело, что сын почти не узнавал отца — суровое его лицо, ещё недавно полное, налитое густой кровью, исчерченное красными жилками, стало землисто-дряблым, кожа обвисла, как тряпка, курчавые волосы бороды развились и стали похожи на паутину, красные губы, масленые и жадные, потемнели, пересохли, строгие глаза выкатились, взгляд блуждал по комнате растерянно, с недоумением и тупым страхом. Больной непрерывно икал, вздрагивая, голова его тряслась, переваливаясь с плеча на плечо, то стуча затылком о стену, то падая на грудь, руки ползали по одеялу, щипали его дрожащими пальцами и поочередно, то одна, то другая, хватались за расстёгнутый ворот рубахи, бились о волосатую грудь. Из открытого рта со свистом и хрипом изливался тяжёлый, острый запах, и всё это отравленное болезнью, рыхлое тело, казалось, готово развалиться по постели, как перекисшее тесто.
— Умираю! — хрипел старик, отделяя каждое слово паузой, едва шевеля пересмякшими губами и облизывая их сухим языком. — Умираю, Николай! Вот, живи теперь своим умом, один. Татьяне — сто рублей дай, корову чёрную, материно там осталось — ей же! Для жены твоей не годится это. Меня хорони — скромно, береги деньги-то! Людям — не верь, гляди, обманут, никому не верь, жене — не верь! Кроме бога — никому! Господь-батюшка да ты. Жену держи в руках, гляди, — кто всего ближе, он всех опасней! Хомутову Василью пошли полста рублей. В Сибири он, Василий Петрович, в Бурнаул-городе. Степана Рогачёва — Степку — берегись, гляди! Он тоже — справедливости ищет, а чуть что — за горло тебя! Знаю я это. Вот и Василий тоже — добра хотел людям мужик, травил меня, как пса чужого. Деньги береги! Бог — всё знает. Ему цена копейки известна, он видел, сколько в неё вложено. Жениться будешь — выбирай девку здоровую. Это прежде всего надо — здоровье! Василью деньги пошлёшь, напиши, что помер я; не согласен был я с ним, обижал он меня, а я — его. Три года рычали друг на друга, лаяли, а — вот оно! Не было дружков крепче меня да его! За тёткой гляди — воровка она…
Николай сидел на скамье, держась за неё руками, слова отца толкали и покачивали его, он слушал их и, чувствуя за ними великое смятение души, сжатой предсмертной тоскою, сам ощущал тоску и смятение.
За окном весело разыгралось летнее утро — сквозь окроплённые росою листья бузины живой ртутью блестела река, трава, примятая ночной сыростью, расправляла стебли, потягиваясь к солнцу; щёлкали жёлтые овсянки, торопливо разбираясь в дорожной пыли, обильной просыпанным зерном; самодовольно гоготали гуси, удивлённо мычал телёнок, и вдоль реки гулко плыл от села какой-то странный шлёпающий звук, точно по воде кто-то шутя хлопал огромной ладонью.
Мимо окна, повизгивая и смеясь, прошли девки работать на огороде — Христина, Наталья, Анютка Сорокина и подросток Устинка.
— Тише, дылды! — закричала на них Татьяна.
Николай встряхнулся, подумав:
«Всё — как следует, как всегда было, а отец — помирает…»
— Иди, поспи, ляг, — хрипел отец. — Не спал ты, иди!
Николай покорно встал и пошёл к двери, но вдруг отец странно и страшно завыл, захрипел:
— Су-укин ты сы-ин! Али не успеешь выдрыхнуться, когда помру я? А-а, ах ты, пёс, бесстыжая рожа…
Николай остановился, мотнув головою, и уставился на отца испуганными глазами.
— Ты же сам велел, — пробормотал он.
— Сам, са-ам, э-х ты! Сам я… пёс, у-у…
Парню показалось, что этот хрип и вой ударил его в грудь, встряхнул и опустошил, — он оглянулся, заметил, что фитиль в лампадке выплыл из жестяного крестика-держальца и синий огонёк чуть виден.
Качаясь, пошёл в передний угол, но остановился — отец, привскакивая на постели, грозил ему дрожащей рукою и всё хрипел:
— И мать твоя тоже — тоже всё ждала, когда сдохну, — дождалась, а? Нет ещё, нет — погодите! Татьяна знает всё…
Какое-то новое, острое и трезвое чувство вливалось в грудь Николая; стоя среди комнаты, он смотрел на отца, а кожа на лице у него дрожала, точно от холода, и сердце билось торопливо.
— Перестань, батюшка! — глухо сказал он.
Разбирая неверными пальцами бороду и усы, мешавшие ему говорить, точно играя пальцами на губах, старик, вздрагивая от икоты, сучил голыми ногами и бормотал, захлебываясь:
— Ведьмин сын, не криви рожу! Она, мать-то твоя, травила меня, оттого вот — ране времени помираю, — а ты рад!
— А я — рад, — неожиданно для себя повторил Николай и сначала испугался, но тут же вдруг весь вскипел злою обидой.
— Рад? — повторил он вполголоса, подвигаясь к отцу. — Чему рад? Что денег много оставишь? А сколько ты мне ненависти оставишь? Ты — считал это? Деньги ты считал, а как много злобы на меня упадёт за твои дела — это сосчитал? Мне — в монастырь идти надо из-за тебя, вот что! Да. Продать всё да бежать надо…
— Не смешь продать! — дико захрипел отец, выкатив красные глаза, бессильно взмахивая руками и хлопая ими по коленям, как недорезанный петух крыльями. Икота, участившись, мешала ему говорить, язык выскальзывал изо рта, лицо перекосилось, а седые пряди волос прыгали по щекам, путаясь с бородою. Николай снова двинулся в передний угол, говоря жёстко и угрюмо:
— Кто мне запретит? Это не шутка — без вины виноватому жить!
— Прокляну-у, — сказал Фаддей Назаров ясно и громко, но тут же вздрогнул и покатился на подушки, дёргая ногами.
Сын остановился, заглядывая через спинку кровати на тело отца, судорожно извивавшееся и хрипевшее.
«Неужто — отходит?» — мельком подумал он, видя, как шевелятся серые волосы вокруг рта и дрожит, всползая вверх, правая бровь. Осторожно, на цыпочках, вышел в сени и крикнул громким шёпотом во двор:
— Тётка Татьяна!
С огорода доносились девичьи голоса и тихий смех, солнце слепило глаза, кружилась голова.
— Идём-ка, — сказал он тётке, — нехорошо с ним!
Потом, точно сквозь сон, он видел, как тётка со знахаркой усадили отца в постели, прислонив его к стене, — он сидел, свесив голову набок и на грудь, как бы разглядывая что-то в ногах у себя одним вытаращенным глазом, досадливо прищурив другой и тихонько мыча.
Это серое тряпичное лицо, искажённое хитрой, насмешливой улыбкой, словно дразнившее кого-то, показалось Николаю чужим и испугало его.
«Пожалуй — зря говорил я», — думал он, покачиваясь на ногах.
— Ты бы пошёл, поспал немного, — сказала Рогачиха, дотрагиваясь до его локтя. — Лица нет на тебе!
— А он как?
— Что ж — он? Его дело — не в наших руках… В случае — разбудим…
Николай вышел во двор, прошёл под поветь[25], лёг там в телегу, полную сеном, и тотчас заснул.
V
Разбудила его Дарья. Стоя на ступице колеса, она трясла его за плечо и громко шептала:
— Николай жа — отходит! Встань, говорят тебе — экой!
Потный, разморённый сном, он вышел из-под навеса, протирая глаза, приглаживая волосы, — перед крыльцом собрались девки, блеснули карие глаза Христины, на ступенях стояла, что-то тихонько и торопливо рассказывая, старуха Рогачёва. Оправив рубаху, он быстро прошёл сквозь толпу девок и всё-таки слышал, как Анна Сорокина сиповатым голосом сказала:
— Отец — помирает, а сынок — почивает!
Николай мысленно обругал её, вошёл в сени и заглянул в комнату: у постели, закрыв отца, держа его руку в своей, стоял доктор в белом пиджаке. Штаны на коленях у него вздулись, это делало его кривоногим, он выгнул спину колесом и смотрел на часы, держа их левой рукою; за столом сидел широкорожий, краснощёкий поп Афанасий, неуклюжий и большой, точно копна, постукивал пальцами по тарелке с водой и следил, как тонут в ней мухи.
— Николушка-а! — заныла тётка Татьяна. Николай отступил в сени, а отец Афанасий тяжело поднялся на ноги, топая, вышел к нему, положил на плечо его тяжёлую руку и, поталкивая в тёмный угол сеней, сказал негромко, внушительно: