под гору сваливали снег, он рассчитал, что, если встать спиною к обрыву и выстрелить в грудь, — скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нём, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп на Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали его труп.
Он шёл пустынной улицей к выходу из города и уже видел перед собою синюю даль заречных лугов, с тёмными пятнами кустарника на них и белыми — это озёра, гладко покрытые снегом.
Смотреть туда, где потерялась черта между небом и землёю, было хорошо, и даль тоже смотрела в глаза человека ласково, кротко, словно она была в полном согласии с ним и, немножко жалея его, тихо манила к себе.
Левую руку Макар сунул в карман, правую держал за пазухой, сжимая в ней тяжёлый тёплый револьвер; шёл, ни о чём не думая, и был доволен спокойной пустотою в груди и в голове. Сердце сжалось, стало маленьким, неслышным.
Тёмный ночной сторож стоял у ворот, разговаривая с котёнком, прижавшимся на лавочке, во впадине фальшивой калитки; в тишине ясно звучал простуженный голос, ломая слова:
— А-ах ты, кошкина кот…
Макар остановился, посмотрел и спросил:
— Подкинули?
Сторож повернул к нему мохнатое, седое от инея лицо с косыми глазами.
— Это — тута, афисершам-баринам, она — его, моя знайт… Замерзнит котёнкам?
— Пожалуй — замёрзнет, — согласился Макар. Татарин, ощипывая лёд с подстриженных усов, смешно морщился и, добродушно поблёскивая маленькими глазами, отрывисто говорил:
— Перекину через забор — убьётся?
— Не знай…
Макар подумал, оглянул маленький, сонно закрывший окна дом и спросил:
— А сад не этого дома?
— Нет! — сожалея, сказал татарин. — Я думал бросить в сад, а там — высокий забор, ему не перелезти, он маленький…
— Да ты возьми его за пазуху тулупа, вот и будет ладно: и ему спасенье, и тебе теплей, веселей…
— Верна! — согласился сторож, нагибаясь к дрожавшему зверьку.
— Прощай, брат…
— Прощай…
Макар пошёл дальше, всё так же не спеша, глядя в пустынное поле под горою, а оно развёртывалось шире и шире, как будто хвастаясь своей необъятностью, прикрытое синею мутью и тихое, как спокойный сон.
Встреча с татарином и котёнком тотчас же отступила далеко назад, — тоже стала как сон или воспоминание о давно прочитанной странице какой-то простой и милой книги.
Вот он и на избранном месте, на краю крутого ската к реке, покрытого грязным снегом с улиц и дворов. Слева — белая каменная ограда монастыря и за нею храм, поднявший к звёздам свои главы, недалеко впереди, за буграми снега, вытянулся ряд неровных домов окраинной улицы; кое-где сквозь щели ставен ещё тянутся в синеву ночи, падают на снег жёлтые ленты света. Между белыми крышами домов — белые деревья, точно облака, а ветки, с которых осыпался иней, чёрные и похожи на полустёртую надпись в небе, освещённом невидимою луной. Очень тихо…
Он подошёл к самому краю, осторожно ощупывая ногой снег, боясь оступиться и упасть под гору раньше времени; найдя твёрдое место, прочно встал на нём, снял шапку, бросил её к ногам и, вынув револьвер, расстегнул не торопясь пиджак, потом выпрямился, взвёл тугой курок, нащупал сердце и, приставив дуло вплоть к телу, нажал большим пальцем собачку, — щёлкнуло, он вздрогнул, закрыл глаза…
И с головы до ног вспыхнул, поднял револьвер к лицу, с испугом глядя в барабан, на тусклые пульки, кукишами сидевшие в нём.
«Неужто не стреляет?»
Незаметно для себя, он снова дёрнул собачку, — бухнул выстрел, больно дёрнув за волосы, мимо уха свистнула пуля — Макар тотчас же опустил руку и выстрелил в грудь.
Этот выстрел был громче, от него всё вздрогнуло — подпрыгнули дома окраины перед глазами Макара и поплыли на него; тупой толчок пошатнул, отдался в спине, бросил лицом в снег, снова стало удивительно тихо…
Макару показалось, что он долго лежал, ничего не видя и не слыша, как будто его не было, потом он услыхал, как шипит в груди, почувствовал, что рубаха становится влажной и в нос бьёт какой-то особенный, неприятно сладковатый, жирный запах. Тотчас же в голове стало ясно, — он понял, что ему не удалось скатиться вниз и что он не убил себя.
«Надобно ещё», — решил он и перевернулся лицом вверх — тогда и грудь и спину ожгла острая боль, точно голое тело опоясал жестокий удар кнута, — он крякнул, перемогся и, нащупав на снегу холодный револьвер, глядя в небо, где качались, опускаясь и поднимаясь, звёзды, снова приложил дуло ко груди.
Озябший палец дрожал, приклеивался к собачке и уже не имел силы спустить курок — Макар отвёл руку, разжал пальцы и подумал сквозь сон:
«Может, и так умру…»
Вытянулся, слушая шипение крови и ощущая ясный, хорошо знакомый запах горящей тряпки. Звёзды скользили и прыгали в небе, как в чаше, которую кто-то опрокинул и хочет вытряхнуть из неё золотые блёстки. Иногда всё исчезало, точно вдруг прикрытое невидимым облаком. И внутрь, в кости ног и рук, в голову, — проникал мучительный холод, судорожно сжимая тело, как бы связывая его узлом.
Этот холод заставил Макара подняться и сесть, опираясь руками о снег, тогда он увидел, что по его рубахе бегают красные и золотые змейки, — это от них скверный запах гари и по всему телу растекается острая, жгучая боль. Он не понимал, что это, — приподнял одну руку, чтобы согнать прочь, но свалился на бок, скрипя зубами, бешено раздражённый болью, вдруг охваченный желанием подавить её и этот невыносимый холод в голове, в костях.
Встал на колени, поднялся на ноги, задыхаясь, хрипя и кашляя, пошёл на тёмную полосу впереди себя, увидал, что толстая рубаха из мешка горит на нём, как трут, остановился и, падая, стал срывать её с себя непослушными, злыми руками, а каждое движение их обливало его болью. Он мычал, сцепив зубы, но слышал, как в глубокой тишине вокруг и над ним плачет сторожевой колокол монастыря, режет воздух тонкий, тревожный свист.
Тяжело подкатился мохнатый, круглый человек, закричал испуганным, воющим голосом и накидал на грудь Макара кучу снега, — от этого юноше стало как будто легче и понятнее. Подбежал ещё человек, Макара подняли, повели, тяжёлые, точно чужие ноги страшно мешали ему, они сделались невероятно длинными, оставаясь где-то сзади, — он сказал:
— Ноги подберите…
— Биром! — крикнул кто-то прямо в ухо ему.
Его опрокинули, понесли, но каждое движение раздёргивало грудь ему рвущей болью, опустошая голову, и эта тяжёлая, холодная пустота тянула к земле, вызывая желание крепко уснуть.
Что-то чёрное — большие кубы и полосы — двигалось мимо него, перед глазами вспыхивали жёлтые пятна, метались люди — тоже чёрные, круглые и крикливые.
Макар качался в воздухе, скрипя зубами, и чувствовал, что его охватывает мучительный страх пред этой пустотой, этот страх побеждал боль, внушая мысли, которые вдруг вспыхивали синим огнём:
«Умирает голова… схожу с ума…»
И, напрягая остатки воли, он старался побороть пустоту — перечислял про себя всё, что текло и волновалось перед глазами.
«Чёрное — дома, заборы, жёлтое — окна… Меня несёт сторож, татарин, за пазухой у него котёнок… Другой — полицейский…»
Он вслушивался в быстрый говор людей, метавшихся, точно вороны вокруг колокольни.
— Кто таков, кто?
Татарин упрашивал:
— Ны надыбна, ны надыбна!..
— Мы зна-аем…
— Пьяницы, черти…
— Мы ему сичас только видела, она вовсе тверёзый була…
— А кто это?
— Пошли прочь!
— Мы узна-аем, небойсь…
Все звуки были странно тусклы и, в то же время, невероятно громки, они садко влеплялись в уши и болезненно гудели в голове, но Макар напряжённо хватал их и старался закрепить в памяти, заполнить ими пустоту, одолевавшую его.
— Не узнаете, — бормотал он, то проваливаясь куда-то в глубокую яму, то снова с болью вылезая оттуда.
— Стой! Клади! Айда, барабус, в часть, живо, ну!
Макар ткнулся лицом в рогожу, под нею зашуршало сено, его тряхнуло, подбросило и закачало. Кто-то приподнял голову его большими руками, прижал щёку к мягкому и тёплому и унылым голосом затянул:
— Кошкам-та, зверям — жалел, себя вовсе не жалел… ух, без ума голова…
— Я тебя знаю! — с внезапной ясной радостью сказал Макар. — Ты сторож, татарин…
Макар хотел глубоко вздохнуть, но сорвался и, крикнув, нырнул куда-то во тьму.
Потом, точно после падения с длинной и высокой лестницы, он лежал перед крыльцом какого-то дома, в глаза ему колко светил фонарь, и сизый, высокий человек, стоя на крыльце, убедительно говорил:
— Ну — дураки же, черти, ну — куда же его?
И гаркнул — зарычал:
— В Покровскую, рр…
Широкие полозья розвальней шаркнули по снегу, снова начало встряхивать, наполняя грудь острой болью, как будто в неё вбили тяжёлый гвоздь, но — не плотно, и он качался там.
По синему небу быстро убегали звёзды, за белыми крышами катился, прячась, жёлтый круг луны, обломанный с одного края. Мягко подпрыгивая, плыли вдаль огромные дома, связанные друг с другом заборами, — всё уходило из глаз, точно проваливаясь.
— Так сибе — нилза, — говорил татарин, дёргаясь, словно он хотел выпрыгнуть из саней, а полицейский сердито ворчал:
— А ты из-за него мёрзни…
«Это из-за меня», — сообразил Макар, чувствуя себя виноватым перед татарином, он толкнул его рукою и сказал:
— Прости, брат…
— Молчай… Бульна убил?
— Больно…
— Сачем? Алла велил эта делать?
…Макару показалось, что он, сидя в лодке, гребёт против течения так, что ноют плечи, а какие-то рыжие и густые, как масло, волны треплют лодку, заглядывая через борта, не пуская её; потом он мчался по Моздокской степи на злой казацкой лошадке, собирая разбежавшийся табун; на краю степи лежало большое багровое солнце, мимо него мелькали эти маленькие, озорные лошади, целясь, как бы укусить Макара за ногу, скаля огромные зубы и взмахивая хвостами.
Вдруг перед ним широко и бесшумно распахнулась стеклянная дверь, потом — другая, и татарин сказал:
— Прощай…
Это было так грустно и хорошо сказано, что на глазах Макара выступили слёзы и он тихонько засмеялся.
В тёплой тишине он шагал вверх по широкой лестнице, — идти было больно, и казалось, что он идёт вниз. Его поддерживал под руку человек в белом, с рыжими усами и большим красным лицом, оно кружилось, точно колесо, усы лезли к ушам, нос двигался — Макар сразу понял, что это неприятный человек.
— Позовите ординатора Плюшкова…
— Смешная фамилия, — сказал Макар, с этим рыжим необходимо было говорить о чём-нибудь.
— Не твоё дело, — ответил рыжий, вводя его в маленькую комнату, где сверкало много