стекла, усадил на стул и, стаскивая пиджак, потянув большим носом, спросил:
— Пьяный?
— Что?
— Стрелялся — пьяный?
— Трезвый.
— Значит — дурак.
Он сказал это до такой степени просто и уверенно, что Макар не только не обиделся, а засмеялся, но — смеяться нельзя было: хлынула горлом кровь и обрызгала белый халат рыжего.
— О, чёрт, — вскричал он, отскочив и встряхивая полу.
Ведя сам себя за бороду, в комнату вошёл человек с весёлым и приятным лицом.
— Нуте-с?
— Огнестрельная рана в область сердца.
— Самоубийство?
— Да.
— Ясно. На стол!
И, пока рыжий помогал Макару укладываться на длинном столе, весёлый человек, надевая халат, спрашивал:
— Так.
— Однако?
Лежать на столе голому было и холодно и больно, но Макару не хотелось, чтобы эти люди знали его боль, он закрыл глаза, ослеплённые светом, падавшим сверху, и сказал:
— Жить стало трудно.
— Ерунда! Это выдумано лентяями и бездельниками.
Макар стал спускать ноги со стола, рыжий строго сказал:
— Куда это?
И схватил его за ноги железными нагретыми руками так, что Макар не успел сказать, что он не нуждается в их возне и что лучше уйдёт к татарину.
Ординатор наклонился над ним, разглядывая грудь.
— Рубаха горела…
— Вижу. Экая глупость!
Макар посмотрел на его большое красное ухо, думая: «Укусить бы…»
Но ординатор воткнул в него зонд и, пригвоздив к столу, на минуту задавил все мысли.
— Здорово просажено! Сквозная, что ли? Нуте-с, перевернём его!
Перевернули, внушив Макару желание лягнуть их хорошенько, но он не мог поднять тяжёлые ноги. А ординатор весело бормотал:
— Во-от она, тут, под кожей… Сейчас, чуточку… готово!
Укол в спину заставил Макара вздрогнуть.
— Ничего!
И, сунув к носу ему измятый кусок свинца, спросил:
— Не надо.
Пуля упала во что-то металлическое.
— Такой здоровенный парень, и такую глупость содеять? Не стыдно, нуте-с?
— Не балагурьте, — проворчал Макар.
Он сам уже давно когда-то догадался, что сделал глупость, — это злило и угнетало его. Ему было нестерпимо стыдно перед рыжим и весёлым ординатором, было жалко татарина. Хотелось попросить, чтобы с ним не говорили или говорили как-то иначе, но слова разбегались, точно просыпанные бусины, собрать их в ряд не удавалось, да и тело как будто таяло в огне, разливаясь по столу. Являлись какие-то неуловимые мысли, но тотчас, как мыльные пузыри, улетали в пустоту, угасая там…
Эта сизая пустота, разрастаясь внутри Макара, истекала из него через глаза, и всё вокруг заполнялось ею как туманом, но у него открылось какое-то иное зрение: он видел, как в облачной безбрежной реке, которая текла медленно, большими, мягкими и душными валами над ним, под ним и вокруг него, — несутся, беспорядочно и бессвязно соединяясь, обломки и обрывки пережитого и знакомого, что давно уже было забыто, а теперь воскресало в жарком течении, то пугая, то удивляя, — Макар смотрел на всё жадно, старался что-то остановить, а оно ускользало, доводя его до бешенства, заставляя кричать.
Из длинного мешка неиссякаемо сыплются чёрные угли и шуршат:
— Ныне время делательное явися, при дверех суд…
Маленькая девушка в белом слушает этот сухой шорох и насмешливо улыбается, около ног её гуляют красные птицы, чопорно вытягивая лапы и кланяясь, а откуда-то издали доносится звонкий голос, заливисто выпевая:
О-осподи, прии-ими ты злую душеньку мою,
Злую, окаянную, невольничью…
— У меня душа не злая, — спорил Макар, но на белом до блеска потолке является синевато-чёрная муха, величиною с голубя, её прозрачные крылья трепещут, точно марево, и радужно играет тысяча глаз, — их так много на этой чёрной, раздвоенной голове, что, наверное, тысяча, вся голова из одних глаз; муха гудит, пухнет и обращается в маленького, седого священника: в яркой праздничней ризе он стоит на амвоне и говорит, умилённо улыбаясь:
— Сей день, его же сотвори господь, воистину великий день! Но — чем велик он?..
Кто-то огромный тихонько встал сзади него, подмигнул хитро большим жёлтым глазом без зрачка и со скрипом задёрнул завесу царских врат, и — всё пропало, вспыхнув чёрным, жгучим огнём.
Но тотчас же тьму прорвала река, через неё, взволнованную холодным ветром, гневно ощетинившуюся острыми волнами, покрытую белою пеною и водной мелкой пылью, ослепляющей глаза, стремительно плывёт множество детей, они взмахивают тонкими руками, отталкивая друг друга и волны; как мячи, прыгают над водою их головы, блестят синие испуганные глаза, все лица искажены страхом и мертвенно серы, кругло открытые рты пронзительно кричат, все дети на одно лицо, и Макар во всех видит, чувствует себя, он в ужасе разрывает руками волны, а над ними со свистом реют красные птицы, — ленивые, огромные, они сливаются в пламя пожара, и неба не видно над ними…
Из лесной опушки, по-осеннему разноцветно окрашенной, на зелёный луг, покрытый скупым дёрном и последними цветами, тихо выходят, точно по воздуху плывут, три молодые монашенки, все в чёрном, белолицые, они идут плечо в плечо и тихонько поют, чуть открывая красные, точно раны, рты:
О Спасе величный,
О сыне девичный, —
Вонми гласу люда,
Зовуща тебя, о Спасе!
Величный-и!..
— Вас обманули, — говорит Макар монахиням, сидя с ними в овраге, в густой заросли кустов, — обманули вас на всю жизнь…
— Милый братик, — отвечает одна из них, очень синеглазая, с пятнами яркого румянца на щеках, — решил господь предать человека в плен скорби вечной…
Другая, наклонив над Макаром белое, злое лицо, с тонкими губами, прохладно дышит в глаза ему, приказывая:
— Ну, не кричи, открой рот…
И вылила в рот и на грудь ему целое озеро горько-солёной воды, а потом переломилась надвое, и обе половинки ушли в стену, в круглое медное пятно на ней. Это пятно — как луна, и если долго смотреть в него — жёлтый блеск втягивает глаза в бездонную глубину свою, и — видно: жаркий, ослепительно солнечный день над пустынным полем, серая дорога режет поле, и на ней сидит, закрывая небо, огромная женщина; лицо её так высоко, что его не видно, она, как гора, вся чёрная и так же изрыта морщинами, — приподняв руками груди свои, большие, как холмы, она подаёт их кому-то и говорит ласково:
— Чтобы род и плод увеличился, и во имя духа святаго, сына пресвятыя богородицы, и на посрамление дьяволово…
Хлынул дождь, и пьяный остробородый человек в енотовой шубе закричал:
— Кто меня знает? Никто меня не знает! А мои стихи лучше Надсона…
Под забором, в крапиве, дёргаясь и жалобно мяукая, умирает ушибленная кем-то кошка, половина красного кирпича лежит рядом с нею, а на ветке качается ворона, косо, неодобрительно смотрит в глаза Макара и говорит, скучно упрекая:
— А вы всё ещё не прочитали «Наши разногласия» [28] и Циттеля, и Циттеля… [29]
Потом она летит над озером, её тень маленьким облачком скользит по воде, а старенький Христос, уже седой, но всё такой же ласковый, как прежде, удит рыбу, сидя в челноке, улыбается и рассказывает:
— В жарких странах люди чёрные, а душа у всех одинаковая, и у меня — как у них, и у тебя — как у них…
Макар не верит ему:
— Ты — бог, какая у тебя душа? У бога нет души…
Христос смеётся, взмахивая удилищем.
— Ой, чудак! Ну — сказал…
И отирает рукою мокрые, в слезах, удивительно ясные, очень печальные глаза.
А Макар сердится:
— Ты почему людей не жалеешь?
— Я — жалею, они сами себя не жалеют… — и он машет маленькой, сухою ручкой в сторону далёкого синего озера.
На берегу, на сыром песке лежит бородатый утопленник в красной рубахе, лицо — огромное — распухло, глаза вытаращены, а губы надуты, над ним стоит урядник и говорит, поплёвывая:
— Марина Николаевна, — тьфу, — кланяется вам… — вот дух какой! Тьфу!..
И рыжебородый священник, обмахиваясь соломенной шляпой, соглашается:
— Дух — мёртвый… А Марина — дура подлая…
Он тут же, этот бескрылый, мёртвый дух: он — круглый, как пузырь, глаза у него разные, это ясно видно, хотя оба они не имеют зрачков и смотрят на Макара двумя мутными пятнами, одно — зелёное, другое — серовато-жёлтое, смотрят долго и мучительно мешают понять что-либо…
Эти картины движутся бес/конечно, бессмысленно и, оскорбляя своей навязчивостью, — бесят; Макар сердито отгоняет их, кричит, хочет бежать, но каждый раз, когда он пытался спрыгнуть с койки, боль в груди и в спине будила его.
В одну из таких минут он услышал над собою зловещий шёпот:
— Профессор Студентский, ш-ш…
У койки встал человек с опухшим лицом, он приказал:
— Снять перевязку!
Он не понравился Макару. Люди в белых халатах обнажили грудь Макара, профессор, тыкая в неё холодным и тяжёлым пальцем, стал громко говорить:
— Здесь мы видим совершенно правильную картину…
Макар слушал и злился — профессор говорил не то, неверно…
— Дня через три он должен умереть…
— А я — не умру, — сказал Макар.
— Что?
— Вы врёте…
— Закройте его, сиделка…
Они все пошли прочь, тогда Макар схватил со столика драхмовую [30] бутылку хлорал-гидрата [31] и начал жадно пить из неё, на него бросились, вырвали бутылку, облили лицо, он бился и кричал:
— А что, а что? Ага-а…
И снова поплыл среди странных картин.
Потом бред оставил его, и он сразу почувствовал себя в обстановке отвратительной, среди людей, никогда не виданных им и до изумления, до испуга непонятных ему.
Рядом с ним медленно умирал от Брайтовой болезни [32] синий человек, черноусый, с длинным носом и мёртвыми тёмными глазами, он всё вздыхал:
— Господи, не попусти…
По другую сторону лежал, готовясь к операции, широкорожий учитель; непрерывно щупая толстыми пальцами раковую опухоль на щеке, он по нескольку раз в день спрашивал Макара:
— Вы отчего застрелились?
Но, быстро забыв ответ, снова спрашивал, глядя в потолок мутными глазами:
— Вы отчего…
Макар отвечал разно: от скуки, чтобы избежать надоедливых людей, от угрызений совести, — учитель спокойно выслушивал все ответы и говорил мерно, скучно:
— У вас ещё бред.
— Подите к чёрту, — предлагал Макар.
Учитель крестился, вздыхая:
— Господи — помилуй! Какой вы грубый и невоспитанный человек. Я, может быть, во время операции умру под ножом, а вы… Ну — почему не сказать просто и правду? О боже!
Кроме этих двух, в палате жили ещё четверо безносых людей, ожидая, когда им сделают ринопластические носы; трое из них ходили с перевязками поперёк лица, а у одного над ямой, где был нос, уже торчали стропила из золотой проволоки. Все они были здоровые ребята и казались Макару похожими друг на друга, точно братья; они играли в карты, пили водку, заедая её сухим чаем; по ночам, лёжа на койках, спокойные, точно свиньи, они говорили о женщинах, сообщая друг другу