Не слишком ли это, Нимфочка?
— Нет уж, пожалуйста! Стиль надо сохранять строго, если ты не хочешь, чтобы критики и публика упрекнули тебя в раздвоении и неискренности…
Она оказалась очень хозяйственной дамой: сама солила огурцы, тщательно собирала все рецензии о стихах мужа и, уничтожая неодобрительные, — похвальные издавала отдельными томиками за счёт поклонников поэта.
С хорошей пищи стала она женщиной дородной, глаза её всегда туманились мечтой, возбуждая в людях мужского пола страстное желание подчиниться року. Завела домашнего критика, жилистого мужчину, рыжего цвета, сажала его рядом с собою, и, вонзая туманный взгляд прямо в сердце ему, читала нарочито гнусаво стихи мужа, убеждённо спрашивая:
— Глубоко? Сильно?
Тот первое время только мычал, а потом стал ежемесячно писать пламенные статьи о Смертяшкине, который «с непостижимой углублённостью проник в бездонность той чёрной тайны, которую мы, жалкие, зовём Смертью, а он — полюбил чистой любовью прозрачного ребёнка. Его янтарная душа не отемнилась познанием ужаса бесцельности бытия, но претворила этот ужас в тихую радость, в сладостный призыв к уничтожению той непрерывной пошлости, которую мы, слепые души, именуем Жизнью».
При благосклонной помощи рыжего, — по убеждениям он был мистик и эстет, по фамилии — Прохарчук, по профессии — парикмахер, — Нимфодора довела Евстигнейку до публичного чтения стихов: выйдет он на эстраду, развернёт коленки направо-налево, смотрит на жителей белыми овечьими глазами и, покачивая угловатой головою, на которой росли разные разности мочального цвета, безучастно вещает:
В жизни мы — как будто на вокзале,
Пред отъездом в тёмный мир загробный…
Чем вы меньше чемоданов взяли,
Тем для вас и легче и удобней!
Будем жить бессмысленно и просто!
Будь пустым, тогда и будешь чистым.
Краток путь от люльки до погоста!
Служит Смерть для жизни машинистом!..
— Браво-о! — кричат вполне удовлетворённые жители — Спасибо-о!
И говорят друг другу:
— Ловко, шельма, доказывает, даром, что этакий обсосанный!..
Те же, кому ведомо было, что раньше Смертяшкин работал стихи для «Анонимного бюро похоронных процессий», были, конечно, и теперь уверены, что он все свои песни поёт для рекламы «бюро», но, будучи ко всему одинаково равнодушны, молчали, твёрдо памятуя одно: «Каждому жрать надо!»
«А может, я и в самом деле — гений! — думал Смертяшкин, слушая одобрительный рёв жителей. — Ведь никто не знает, что такое гений; некоторые утверждали же, будто гении — полоумные… А если так…»
И при встрече со знакомыми стал спрашивать их не о здоровье, а:
— Когда умрёте?
Чем и приобрёл ещё большую популярность среди жителей.
А жена устроила гостиную в виде склепа; диванчики поставила зелёненькие, в стиле могильных холмиков, а на стенах развесила снимки с Гойя, с Калло да ещё и — Вюртц!
Хвастается:
— У нас даже в детской веяние Смерти ощутимо: дети спят в гробиках, няня одета схимницей, — знаете, такой чёрный сарафан, с вышивками белым — черепа, кости и прочее, очень интересно! Евстигней, покажи дамам детскую! А мы, господа, пойдёмте в спальню…
И, обаятельно улыбаясь, показывала убранство спальни: над кроватью саркофагом — чёрный балдахин, с серебряной бахромой; поддерживали его выточенные из дуба черепа; орнамент — маленькие скелетики нежно играют могильными червяками.
— Евстигней, — объясняла она, — так поглощён своей идеей, что даже спит в саване…
Некоторые жители изумлялись:
— Спи-ит?
Она печально улыбалась.
А Евстигнейка был в душе парень честный и порою невольно думал: «Уж если я — гений, то — что же уж? Критика пишет о влиянии, о школе Смертяшкина, а я… не верю я в это!»
Приходил Прохарчук, разминая мускулы, смотрел на него и спрашивал басом:
— Писал? Ты, брат, пиши больше. Остальное мы с твоей женой живо сделаем… Она у тебя хорошая женщина, и я её люблю…
Смертяшкин и сам давно видел это, но по недостатку времени и любви к покою ничего не предпринимал против.
А то сядет Прохарчук в кресло поудобнее и рассказывает обстоятельно:
— Знал бы ты, брат, сколько у меня мозолей и какие! У самого Наполеона не было таких…
— Бедный мой! — вздыхала Нимфодора, а Смертяшкин пил кофе и думал:
«Как это правильно сказано, что для женщин и лакеев нет великих людей!»
Конечно, он, как всякий мужчина, был не прав в суждении о своей жене, — она весьма усердно возбуждала его энергию:
— Стёгнышко! — любовно говорила она. — Ты, кажется, и вчера ничего не писал? Ты всё чаще манкируешь талантом, милый! Иди, поработай, а я пришлю тебе кофе…
Он шёл, садился к столу и неожиданно сочинял совершенно новые стихи:
Сколько пошлости и вздора
Написал я, Нимфодора,
Ради шляпок, кружев, юбок!
Это его пугало, и он напоминал себе:
«Дети!»
Детей было трое. Их надо было одевать в чёрный бархат; каждый день, в десять часов утра, к крыльцу подавали изящный катафалк, и они ехали гулять на кладбище, — всё это требовало денег.
И Смертяшкин уныло выводил строка за строкой:
Смерть над миром пролила.
Жизнь в её костлявых лапах,
Как овца в когтях орла.
— Видишь ли что, Стёгнышко, — любовно говорила Нимфодора. — Это не совсем… как тебе сказать? Как надо сказать, Мася?
— Это — не твоё, Евстигней! — говорил Прохарчук басом и с полным знанием дела. — Ты — автор «Гимнов смерти», и пиши гимны…
— Но это же новый этап моих переживаний! — возражал Смертяшкин.
— Ну, милый, ну, какие переживания? — убеждала жена. — Надобно в Ялту ехать, а ты чудишь!
— Помни, — гробовым тоном внушал Прохарчук, — что ты обещал:
Прославить смерти власть
Беззлобно и покорно…
— А потом обрати внимание: «как овца в» невольно напоминает фамилию министра — Коковцев, и это может быть принято за политическую выходку! Публика глупа, политика — пошлость!
— Ну, ладно, не буду, — говорил Евстигней, — не буду! Всё едино, — ерунда!
— Имей в виду, что твои стихи за последнее время вызывают недоумение не у одной твоей жены! — предупреждал Прохарчук.
Однажды Смертяшкин, глядя, как его пятилетняя дочурка Лиза гуляет в саду, написал:
Маленькая девочка ходит среди сада,
Беленькая ручка дерзко рвёт цветы…
Маленькая девочка, рвать цветы не надо,
Ведь они такие же хорошие, как ты!
Маленькая девочка! Чёрная, немая,
За тобою следом тихо смерть идёт,
Ты к земле наклонишься, — косу поднимая,
Смерть оскалит зубы и — смеётся, ждёт…
Маленькая девочка! Смерть и ты — как сёстры;
Ты ненужно губишь яркие цветы,
А она косою острой, вечно острой! —
Убивает деток, вот таких, как ты…
— Но это же сентиментально, Евстигней, — негодуя, крикнула Нимфодора.
— Помилуй, куда ты идёшь? Что ты делаешь с своим талантом?
— Не хочу я больше, — мрачно заявил Смертяшкин.
— Чего не хочешь?
— Этого. Смерть, смерть, — довольно! Мне противно слово самоё!
— Извини меня, но ты — дурак!
— Пускай! Никому не известно, что такое гений! А я больше не могу… К чёрту могильность и всё это… Я — человек…
— Ах, вот как? — иронически воскликнула Нимфодора. — Ты — только человек?
— Да. И люблю всё живое…
— Но современная критика доказала, что поэт не должен считаться с жизнью и вообще с пошлостью!
— Критика? — заорал Смертяшкин. — Молчи, бесстыдная женщина! Я видел, как современная критика целовала тебя за шкафом!
— Это от восхищения твоими же стихами!
— А дети у нас рыжие, — тоже от восхищения?
— Пошляк! Это может быть результатом чисто интеллектуального влияния!
И вдруг, упав в кресло, заявила:
— Ах, я не могу больше жить с тобой!
Евстигнейка и обрадовался, и в то же время испугался.
— Не можешь? — с надеждой и со страхом спросил он. — А дети?
— Пополам!
— Троих-то?
Но она стояла на своём. Потом пришёл Прохарчук.
Узнав, в чём дело, он огорчился и сказал Евстигнейке:
— Я думал, ты — большой человек, а ты — просто маленький мужчина!
И пошёл собирать Нимфодорины шляпки. А пока он мрачно занялся этим, она говорила мужу правду:
— Ты выдохся, жалкий человек. У тебя нет больше ни таланта, ничего! Слышишь: ни-че-го!
Захлебнулась пафосом честного негодования и докончила:
— У тебя и не было ничего никогда! Если бы не я и Прохарчук — ты так всю жизнь и писал бы объявления в стихах, слизняк! Негодяй, похититель юности и красоты моей…
Она всегда в моменты возбуждения становилась красноречива.
Так и ушла она, а вскоре, под руководством и при фактическом участии Прохарчука, открыла «Институт красоты мадам Жизан из Парижа. Специальность — коренное уничтожение мозолей».
Прохарчук же, разумеется, напечатал разносную статью «Мрачный мираж», обстоятельно доказав, что у Евстигнея не только не было таланта, но что вообще можно сомневаться, существовал ли таковой поэт. Если же существовал и публика признавала его, то это — вина торопливой, неосторожной и неосмотрительной критики.
А Евстигнейка потосковал, потосковал, и — русский человек быстро утешается! — видит: детей кормить надо! Махнул рукой на прошлое, на всю смертельную поэзию, да и занялся старым, знакомым делом: весёлые объявления для «Нового похоронного бюро» пишет, убеждая жителей:
Долго, сладостно и ярко
На земле мы любим жить,
Но придёт однажды Парка
И обрежет жизни нить!
Не спеша, со всех сторон,
Матерьял для похорон!
Всё у нас вполне блестяще,
Не истёрто, не старо:
Заходите же почаще
В наше «Новое бюро»!
Могильная, 16
Так все и возвратились на стези своя.
IV
Жил-был честолюбивый писатель.
Когда его ругали — ему казалось, что ругают чрезмерно и несправедливо, а когда хвалили — он думал, что хвалят мало и неумно, и так, в постоянных неудовольствиях, дожил он до поры, когда надобно было ему умирать.
Лёг писатель в постель и стал ругаться:
— Ну, вот — не угодно ли? Два романа не написаны. Да и вообще материала ещё лет на десять. Чёрт бы побрал этот закон природы и все прочие вместе с ним! Экая глупость! Хорошие романы могли быть. И придумали же такую идиотскую всеобщую повинность. Как будто нельзя иначе! И ведь всегда не вовремя приходит это — повесть не кончена…
Он — сердится, а болезни сверлят ему кости и нашёптывают в уши:
— Ты — трепетал, ага? Зачем трепетал? Ты ночей не спал, ага? Зачем не спал? Ты — с горя пил, ага? А с радости — тоже?
Он морщился, морщился, наконец видит — делать нечего! Махнул рукой на все свои романы и — помер. Очень неприятно было, а — помер.
Хорошо. Обмыли его, одели приличненько, гладко причесали, положили на стол; вытянулся он, как солдат, — пятки вместе, носки врозь, — нос опустил, лежит смирно, ничего не чувствует, только удивляется:
«Как странно — совсем ничего не чувствую! Это первый раз в жизни. Жена плачет. Ладно, теперь — плачешь, а бывало, чуть что — на стену лезла. Сынишка хнычет. Наверное, бездельником будет, — дети писателей всегда бездельники, сколько я их ни видал… Тоже, должно быть, какой-нибудь закон природы. Сколько их,