Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917

утром встрелась, вёрст за тридцать отсюда… с подругой, с этой. Да я и ране видал её, около Майкопу, на Лабе-реке, в косовицу. В ту пору был с ней мужик пожилой, бритый, вроде бы солдат, не то любовник ей, не то дядя. Пьяница, драчун. Там его за три дня дважды били. А теперь вот идёт она с подругой этой. Дядю-то посадили в казачью тюрьму, как он шлею и вожжи пропил…

Конёв говорит охотно, но — как бы додумывая какую-то невесёлую думу. Он смотрит в землю. Ветер треплет его рассеянную бородку и рваный пиджак, срывает с головы картуз — измятую тряпицу без козырька, с вырванной подкладкой, — картуз этот — точно чепчик и придаёт интересной голове Конёва смешной бабий вид.

— М-да-а, — сплюнув, сквозь зубы тянет он, — приметная бабёночка… рысак, просто сказать! Нанёс чорт толстомордого этого… у меня бы с ей, глядишь, дела наладились хорошие, а он… пожалуйте! Пёс…

— Ты говорил — у тебя жена есть

Конёв метнул в лицо мне сердитый взгляд и отвернулся, ворча:

— Али я жену в котомке ношу?

Площадью идёт кособокий усатый казак, с большими ключами в руке, — в другой у него смятая фуражка вперёд козырьком. За ним, всхлипывая и вытирая глаза кулаками, плетётся кудрявый мальчик, лет восьми, и шершавая собака, — морда у неё унылая, хвост опущен, должно бытьтоже обижена. Когда мальчонка всхлипнет громче, казак останавливается, молча ждёт его и, ударив по темени козырьком фуражки, идёт дальше, качаясь, как пьяный, а мальчик и собака несколько секунд стоят на месте, один — визжит, другая, равнодушно нюхая воздух старым чёрным носом, встряхивает хвостом в репьях. Вид у неё ко всему привычный, и она похожа на Конёва, только старше.

— Ты вот сказал — жена, — тяжко вздыхая, говорит Конёв, — конечно… ну, — не всякая болезнь — до смерти!.. Женили меня девятнадцати лет…

Остальное я знаю, слышал эти рассказы неоднократно, но мне лень остановить Конёва, и в уши назойливо лезут знакомые жалобы.

Девка сытая, на любовь охочая. Пошли-посыпались дети, вроде бы тараканы с полатей.

Ветер становится тише, уныло шепчет о чём-то…

Оглянуться не успел, а их — семеро, и все живут, — на тебе! А всего заводу было тринадцать — к чему это? Теперь считай: ей сорок два, а мне сорок три, она — старуха, а я — вот он! Я ещё весёлый. Одолела меня бедность-нищета, старшенькая девчоночка моя зиму эту в кусочки ходила — что поделаешь? А я — по городам шлялся, ну — там для нас одно дело: гляди да облизывайся! Прямо — вижу, не хватит меня, — плюнул на всё и — пошёл…

Сухонький, стройный этот человек не позволяет думать, что он работал много и любит работать. Рассказывая, он не жалуется, говорит просто, как бы вспоминая о ком-то другом.

Казак поравнялся с нами, расправил усы и густо спросил:

Откуда?

— Из России.

— Вы все оттуда, — сказал он и, отмахнувшись рукой от нас, пошёл к паперти. Нос у него уродливо широк, круглые глазки заплыли жиром, лысая голова напоминает башку сома. Мальчик, вытирая нос, ушёл за ним, собака обнюхала ноги наши, зевнула и свалилась под ограду.

— Видал? — ворчит Конёв. — Нет, в России народ обходительней, куда те! Стой-ко!

За углом ограды — бабий визг, глухие удары, мы бросаемся туда и видим: рыжий мужик, сидя верхом на пензенском парне, покрякивая и со вкусом считая удары, бьёт его тяжёлыми ладонями по ушам, рязанская женщина безуспешно толкает рыжего в спину, её подруга — визжит, а все остальные, вскочив на ноги, сбились в кучу, смеются, кричат…

— Так!

— П-пять! — считает рыжий.

— За что?

— Шесь!

Буде! Эхма, — подпрыгивая на одном месте, волнуется Конёв.

Один за другим раздаются хлёсткие, чмокающие удары; парень возится, лягается, ткнувшись лицом в землю, и раздувает пыль. Высокий сумрачный человек в соломенной шляпе не торопясь, засучив рукава рубахи, встряхивает длинной рукою, вертлявый серый паренёк воробьём наскакивает на всех и советует вполголоса:

— Прекратите! Заарестуют всех по скандалу…

А высокий подступил вплоть к рыжему, одним ударом по виску сшиб его со спины парня и, обращаясь ко всем, поучительно сказал:

— Это — по-тамбовски!

— Бесстыдники, лиходеи, — кричала рязанская, наклонясь над парнем; щёки у неё были багровые, она отирала подолом юбки окровавленное лицо избитого, тёмные глаза её блестели сухо и гневно, а губы болезненно дрожали, обнажая ровные ряды мелких зубов.

Конёв, прыгая вокруг неё, советовал:

— Ты — водой его, воды дай…

Рыжий, стоя на коленях, протягивал тамбовцу кулаки и кричал:

— А он чего силой хвастал?

— За это — бить?

— А ты кто таков?

— Я?

Самый ты?!

— Я те вот шаркну ещё раз…

Остальные горячо спорили о том, кого надо считать зачинщиком драки, а вертлявый паренёк, всплескивая руками, умолял всех:

— Оставьте шум! Чужая сторона, строгости и всё… а, б-боже мой!

Уши у него странно оттопырены, кажется, что если он захочет, то может прикрыть ушами глаза.

Вдруг в красном небе гулко вздохнул колокол, заглушив все голоса, и в то же время среди толпы очутился молодой казак с палкой в руке, круглолицый, вихрастый, густо окроплённый веснушками.

— Отчего шум, стерво? — добродушно спросил он.

— Избили человека, — сказала рязанка, сердитая и красивая.

Казак взглянул на неё, усмехнулся.

— Где спите?

Кто-то неуверенно сказал:

— Тут.

— Не можно. Ще церкву обворуете… Гайда до войсковой, тамо вас разведуть по хатам.

— Вот это — ничего! — говорил Конёв, идя рядом со мною. — Это всё-таки

— Ворами нас считают, — сказал я.

— Так — везде! Это и у нас тоже полагается. Осторожность: про чужого всегда лучше думать, что он вор…

А рязанка шла впереди нас рядом с толстомордым парнем; он раскис и бормотал что-то невнятное, а она, высоко подняв голову, чётко говорила тоном матери:

— Ты — молоденький, тебе не надо с разбойниками якшаться

Медленно бил колокол, и встречу нам со дворов выползали чисто одетые старики и старухи, пустынная улица оживала, коренастые хаты смотрели приветливее.

Звонкий девичий голос кричал:

— Ма-ам? Мамка! Ключ от зелёного сундука — где? Ленты взять

Мычали волы, отвечая зову колокола глухим эхом.

Ветер стих; над станицей замедленно двигались красные облака, и вершины гор тоже рдяно раскраснелись. Казалось — они тают и текут золотисто-огненными потоками на степь, где, точно из камня высеченный, стоит на одной ноге аист и слушает тихий шорох уставших за день трав.

 

На дворе войсковой хаты у нас отобрали паспорта, двое оказались беспаспортными, их отвели в угол двора и спрятали там в тёмный хлевушок. Всё делалось тихо и спокойно, как обычное, надоевшее. Конёв уныло посматривал в темнеющее небо и ворчал:

— Удивительно даже…

— Что?

— Пачпорта, например. Хорошего, смирного человека можно бы и без пачпорта по земле пускатьЕжели я — безвредный

— Ты — вредный, — сердито и уверенно сказала рязанка.

— Почему так?

— Я знаю почему…

Конёв усмехнулся и замолчал, закрыв глаза.

Почти до конца всенощной мы валялись по двору, как бараны на бойне, потом меня, Конёва, обеих женщин и моршанского парня отвели на окраину станицы в пустую хату, с проломленной стеною, с выбитыми стёклами в окнах.

— На улицу не выходить — заарестуем, — сказал казак, провожавший нас.

— Хлебушка бы, небольшой кусок, — заикнулся Конёв.

Казак спокойно спросил:

— Работал?

Мало ли!

— А на меня?

— Не довелось…

— Когда доведётся, то я тебе дам хлеба…

И, коротенький, толстый, — выкатился со двора, как бочка.

— Ка-ак он меня, а? — изумлённо возводя брови на середину лба, бормотал Конёв. — Это, просто сказать, жох-народ… ну-ну!

Женщины ушли в самый тёмный угол хаты и точно сразу заснули там; парень, сопя, ощупывал стены, пол, исчез, вернулся с охапкой соломы в руках, постелил её на глинобитный пол и молча разлёгся, закинув руки под избитую голову.

— Глядите, какое соображение выказал пензяк-то! — воскликнул Конёв завистливо. — Бабы, ой! Тут где-то солома есть

Из угла сердито ответили:

— Поди да принеси…

— Вам?

— Нам.

Надо принести.

Сидя на подоконнике, он немножко поговорил о бедных людях, которым хотелось пойти в церковь помолиться богу, а их загнали в хлев.

— Да. А ты баешь, — народ — одна душа! Нет, браток, у нас в России люди праведниками считать себя очень стесняются…

И вдруг, перекинув ноги на улицу, он бесшумно исчез.

Парень уснул беспокойным сном, возился, раскидывая по полу толстые ноги и руки, стонал и всхрапывал, шуршала солома. В темноте шушукались бабы, шелестел сухой камыш на крыше хаты — ветер всё ещё вздыхал. Щёлкал по стене какой-то прут, и всё было как во сне.

За окном густочёрная ночь, без звёзд, многими голосами шептала о чём-то жалобном и грустном; с каждой минутой звуки становились всё слабее, а когда сторожевой колокол ударил десять раз и гул меди растаял — стало ещё тише, точно многое живое испугалось звона ночного и спряталось — ушло в невидимую землю, в невидимое небо.

Я сидел у окна, глядя, как земля дышит тьмою и тьма давит, топит тёплой чёрной духотой своей серые бугры хат. Церковь была тоже невидима, точно её стёрло. Ветер, многокрылый серафим, гнавший землю три дня кряду, внёс её в плотную тьму, и земля, задыхаясь от усталости, чуть движется в ней, готовая бессильно остановиться навсегда в этой тесной черноте, насквозь пропитавшей её. И утомлённый ветер тоже бессильно опустил тысячи своих крыльев — мне кажется, что голубые, белые, золотые перья их поломаны, окровавлены и покрыты тяжкой пылью.

Думалось о маленькой и грустной человечьей жизни, как о бессвязной игре пьяного на плохой гармонике, как о хорошей песне, обидно испорченной безголосым, глухим певцом. Стонет душа, нестерпимо хочется говорить кому-то речь, полную обиды за всех, жгучей любви ко всему на земле, — хочется говорить о красоте солнца, когда оно, обняв эту землю своими лучами, несёт её, любимую, в голубом пространстве, оплодотворяя и лаская. Хочется сказать людям какие-то слова, которые подняли бы головы им, и, сами собою, слагаются юношеские стихи:

Все родной землёю нашей

Мы для счастья рождены!

Для того, чтоб быть ей краше,

Солнцем мы земле даны!

В этом светлом солнца храме

Мы и боги и жрецы.

Нами жизнь творима, нами!..

Сквозь тьму, из угла, где спрятались женщины, тихою прерывистой струёй просачивается шопот, — я напряжённо вслушиваюсь, стараясь поймать слова, различить голоса.

Вот твёрдо и уверенно говорит рязанка:

— А ты не показывай, что больно

Её подруга сморкается и гуняво тянет:

— Да-а, абы можно терпеть

— Притворись, говорю. Он — бьёт, а ты — ровно бы тебе ничего это, даже шутка

— Тоды он забьёт.

— Да ещё посмейся ему,

Скачать:PDFTXT

утром встрелась, вёрст за тридцать отсюда… с подругой, с этой. Да я и ране видал её, около Майкопу, на Лабе-реке, в косовицу. В ту пору был с ней мужик пожилой,