ко мне всё более внимательно и, можно сказать, даже ухаживал за мною, словно за слабосильным, — то принесёт мне муки или дров, то предложит замесить тесто.
— Это — зачем?
Не глядя на меня, он бормотал:
— Помалкивай! Твоя сила для других делов хороша будет… её беречь надо, сила — раз на всю жизнь дана…
И, конечно, тихонько спрашивал:
— А что значит — фраза?
Или внезапно сообщал мне нечто странное:
— Хлысты верно понимают, что богородица — не одна…
— Что это значит?
— Ничего не значит.
— Ты же сам говоришь, что бог — для всех один?
— Ну, да! Только — люди разные и подправляют его к своим надобностям… татаре, напримерно, мордва… Вот он где, грех-то!
Как-то ночью, сидя со мною у печи, он сказал:
— Руку бы мне сломать, а то — ногу… али заболеть чем-нибудь видимым!..
— Что такое?
— Уродство бы мне явное какое…
— Да ты — в уме?
— Очень.
И, оглянувшись, он объяснил:
— Видишь ты: думал я, что быть мне колдуном, — очень душа моя тянулась к этому. У меня и дед с материной стороны колдун был и дядя отцов — тоже. Дядя этот — в нашей стороне — знаменитейший ведун и знахарь, пчеляк тоже редкий, — по всей губернии его слава известна, его даже и татаре, и черемисы, чуваши — все признают. Ему уж далеко за сто лет, а он годов семь тому назад взял девку, сироту-татарку, — дети пошли. Жениться ему нельзя уж — трижды венчался.
Тяжело вздохнув, он продолжал медленно и задумчиво:
— Вот ты говоришь — обман! До ста лет обманом не прожить! Обманывать все умеют, это душу не утешает…
— Погоди! Уродство-то зачем тебе?
— А — пошатнулась душа в другую сторону… хочется мне пройти по земле возможно дальше… наскрозь бы! Поглядеть, — как оно всё стоит… как живёт, на что надеется? Вот. Однако — с моей рожей — нет у меня причины идти. Спросят люди — чего ты ходишь? Нечем оправдаться. Вот я и думаю, — кабы рука отсохла, а то — язвы бы явились какие… С язвами — хуже, бояться будут люди…
Замолчал, пристально глядя в огонь разбегающимися глазами.
— Это у тебя — решено?
— О нерешённом и говорить не надо, — сказал он, отдуваясь. — О нерешённом говорить — только людей пугать, а и так уж…
Он безнадёжно махнул рукою.
Сонно улыбаясь, потирая голову, тихонько подошёл встрёпанный Артюшка.
— Приснилось мне — будто купаюсь и надобно нырять, разбежался я — бултых! — да как ахнусь башкой о стену! Аж золотые слёзы потекли из глаз…
И действительно его хорошие глаза были полны слёз.
Дня через два, ночью, посадив хлеб в печь, я заснул и был разбужен диким визгом: в арке, на пороге крендельной, стоял хозяин, истекая скверной руганью, — как горох из лопнувшего мешка, сыпались из него слова одно другого грязнее.
В ту же секунду с треском отлетела дверь из комнаты хозяина, и на порог, вскрикивая, выполз Сашка, а хозяин, вцепившись руками в косяки, сосредоточенно пинал его в грудь, в бока.
— Ой… убьёшь… — вздыхал парень.
— Ать, ать, — спокойно выговаривал Семёнов с каждым ударом и катил пред собою скрюченное тело, ловко сбивая Сашку с ног каждый раз, когда он пытался вскочить с пола.
Из крендельном выскакивали рабочие, молча сбиваясь в тесную кучу, — в сумраке утра лиц не видно было, но чувствовалось, что все испуганы. Сашка катился к их ногам, вздыхая:
— Братцы… убьёт…
Они подавались назад, заваливаясь, точно сгнивший плетень под ветром, но вдруг откуда-то выскочил Артюшка и крикнул прямо в лицо хозяина:
— Будет!
Семёнов отшатнулся. Сашка, как рыба, нырнул в толпу и — исчез.
Стало очень тихо, и несколько секунд длилось это мучительное молчание, когда не знаешь, что победит — человек или животное.
— Это кто? — хрипло спросил хозяин, из-под руки присматриваясь к Артёму и другую руку поднимая в уровень с его головой.
— Я! — слишком громко крикнул Артём, отступая; хозяин покачнулся к нему, но вперёд вышел Осип и получил удар кулаком по лицу.
— Вот что, — мотнув головою и сплюнув, спокойно заговорил он, — ты — погоди, не дерись!
И тотчас на хозяина — пряча руки за спину, в карманы, за гашники [8] — полезли Пашка, солдат, тихий мужик Лаптев, варщик Никита, все они высовывали головы вперёд, точно собираясь бодаться, и все, вперебой, неестественно громко кричали:
— Будет! Купил ты нас? Ага-а?! Не хотим!
Хозяин стоял неподвижно, точно он врос в гнилой, щелявый пол. Руки он сложил на животе, голову склонил немножко набок и словно прислушивался к непонятным ему крикам. Всё шумнее накатывалась на него тёмная, едва освещённая жёлтым огоньком стенной лампы толпа людей, в полосе света иногда мелькала — точно оторванная — голова с оскаленными зубами, все кричали, жаловались, и выше всех поднимался голос варщика Никиты:
— Всю мою силушку съел ты! Чем перед богом похвалишься? Э-эх, — отец!
Грязной пеной вскипала ругань, кое-кто уже размахивал кулаками под носом Семёнова, а он точно заснул стоя.
— Кто тебя обогатил? Мы! — кричал Артём, а Цыган точно по книге читал:
— И так ты и знай, что семи мешков работать мы не согласны…
Опустив руки, хозяин повернулся направо и молча ушёл прочь, странно покачивая головою с боку на бок.
…Крендельная мирно и оживлённо ликовала. Все настроились деловито, взялись за работу дружно, все смотрели друг на друга как бы новыми глазами — доверчиво, ласково и смущённо, а Цыган пел петухом:
— Пошевеливайся, ребятки, скрипи костями! Эхма… честно чтобы всё, аккуратно! Мы ему, милому, покажем работу! Валяй на совесть, — свободно-о!
Лаптев с мешком муки на плече, стоя среди мастерской, говорил, облизываясь и чмокая:
— Вот оно что… вот как бывает, ежели дружно, артельно…
Шатунов вешает соль и гудит:
— Артелью и отца бить сподручней.
Все стали точно пчёлы весною, и особенно радостен Артём, только старик Кузин гнусаво поёт свои обычные слова:
— Мальчишки, дьяволята, что же вы, дуй вас горой…
Свинцовый холодный туман окутал колокольни, минареты и крыши домов, город точно обезглавлен, да и люди — издали — кажутся безголовыми. Мокрая изморозь стоит в воздухе, мешая дышать, всё вокруг тускло-серебряное и — жемчужное там, где ещё не погасли ночные огни.
На камень панелей тяжко падают с крыш капли воды, звонко бьёт подкова о булыжник мостовой, и где-то высоко в тумане плачет, заунывно зовёт к утренней молитве невидимый муэдзин.
Я несу на спине короб с булками, и мне хочется идти бесконечно, миновать туман, выбраться в поле на широкую дорогу и по ней — вдаль, где, наверное, уже восходит весеннее солнце.
Высоко вскидывая передние ноги, круто согнув шею, мимо меня плывёт лошадь — большая, серая в тёмных пятнах; сверкает злой, налитый кровью глаз. На козлах, туго натянув вожжи, сидит Егор, прямой, точно вырезанный из дерева; в пролётке развалился хозяин, одетый в тяжёлую лисью шубу, хотя и тепло.
Не однажды эта серая норовистая лошадь вдребезги разбивала экипаж; осенью хозяина и Егора принесли домой в грязи и крови, с помятыми рёбрами, но они оба любят и холят жирное, раскормленное животное с неприятным и неумным взглядом налитых кровью мутных глаз.
Однажды, когда Егор чистил лошадь, незадолго перед тем укусившую ему плечо, я сказал, что хорошо бы этого злого зверя продать татарам на живодёрню, — Егор выпрямился и, прицеливаясь в голову мне тяжёлой скребницей, закричал:
— Уди-и!
Никогда этот человек не говорил со мною, если же я пытался вызвать его на беседу, он, наклоняя голову, быком шёл прочь и только однажды неожиданно схватил меня сзади за плечо, встряхнул и пробормотал:
— Я тебя, кацап, намного здоровше, я троих таких уберу, а тебя — на одну руку! Понял? Кабы хозяин…
Эта речь, сказанная с большим чувством, так взволновала его, что он даже не нашёл силы окончить её, а на висках у него надулись синие жилы и выступил пот.
Дерзкий Яшутка сказал про него:
— Тли кулака, а баски — нет!
Улица становилась тесней, воздух — ещё более сырым, муэдзин кончил петь, замерло вдали цоканье подков о камни, — стало ожидающе тихо.
Чистенький Яшка, в розовой рубахе и белом фартуке, отворил мне дверь и, помогая внести корзину, предупредительно шепнул:
— Хозяин…
— Знаю.
— Селдитый…
И тотчас же из-за шкафа раздался ворчливый зов:
— Грохало, поди сюда…
Он сидел на постели, занимая почти треть её. Полуодетая Софья лежала на боку, щекою на сложенных ладонях; подогнув одну ногу, другую — голую — она вытянула на колени хозяина и смотрела встречу мне, улыбаясь, странно прозрачным глазом. Хозяин, очевидно, не мешал ей, — половина её густых волос была заплетена в косу, другая рассыпалась по красной, измятой подушке. Держа одною рукой маленькую ногу девицы около щиколотки, пальцами другой хозяин тихонько щёлкал по ногтям её пальцев, жёлтым, точно янтарь.
— Садись. Н-ну… давай толковать сурьёзно…
И, поглаживая подъём Софьиной ноги, крикнул:
— Яшка, — самовар! Вставай, Сова…
Она сказала лениво и тихо:
— Не хочется…
— Ну, ну — вставай-ко!
Столкнув ногу её со своих колен и покашливая, с хрипом, медленно выговорил:
— Мало ли кому чего не хочется, а — надо! Поживёшь и нехотя…
Софья неуклюже сползла с постели на пол, обнажив ноги выше колен, — хозяин укоризненно сказал:
— Совсем у тебя, Совка, стыда нет…
Заплетая косу, она спросила, позевнув:
— А тебе на что стыд мой?
— Али я один тут? Вон — парень молодой…
— Он меня знает…
Сердито нахмурив брови, надув щёки, Яшка внёс самовар, очень похожий на него, — такой же маленький, аккуратный и хвастливо чистый.
— А, чёрт, — выругалась Софья, резким движением распустила заплетённую косу и, закинув волнистые волосы за плечи, села к столу.
— Н-ну, — начал хозяин, задумчиво прищурив умный зелёный глаз и совсем закрыв мёртвый, — это ты, что ли, научил их скандалить?
— Вы знаете…
— Конешно. Зачем это тебе понадобилось?
— Тяжело им.
— Скажи на милость! А кому — легко?
— Вам легче.
— Ам, ам! — передразнил он меня. — Много ты понимаешь! Наливай ему, Совка. Лимон — есть? Лимону мне…
В окошке над столом тихонько пел ржавый вертун жестяной форточки, и самовар тоже напевал, — речь хозяина не мешала слушать эти звуки.
— Будем говорить коротко. Ежели ты привёл людей к беспорядку, значит — ты должен и в порядок привести их. А то — как же? Иначе тебе никакой цены нет. Верно я говорю, Сова?
— Не знаю. Мне это не интересно, — спокойно сказала она.
Хозяин вдруг повеселел:
— Ничего тебе не интересно, дурёха! И как ты будешь жить?
— У тебя не поучусь…
Сидела она откинувшись на