Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923

нашему брату удача приходит…

Какой же он тебе брат?

Цыган не ответил, а Кузин, взглянув в угол, сердито сказал мальчикам:

— Дьяволята, — вам бы освободить образ-то божий от грязи! Экая татарва…

Все остальные молчат, точно их нет на земле…

Когда наступала моя очередь укладывать крендели, — стоя у стола я рассказывал ребятам всё, что знал и что — на мой взгляд — они тоже должны были знать. Чтобы заглушить ворчливый шум работы, нужно было говорить громко, а когда меня слушали хорошо, я, увлекаясь, повышал голос и, будучи застигнут хозяином в такой момент «подъёма духа», получил от него прозвище и наказание.

Он бесшумно явился за спиною у меня в каменной арке, отделявшей мастерскую от хлебопекарни; пол хлебопекарни был на три ступеньки выше пола нашей мастерской, — хозяин встал в арке, точно в раме, сложив руки на животе, крутя пальцами, одетый — как всегда — в длинную рубаху, завязанную тесьмой на жирной шее, тяжёлый и неуклюжий, точно куль муки.

Стоял и с высоты смотрел на всех разными глазами, причём зелёный зрачок, правильно круглый, играл и сокращался, точно у кота, а серыйовальный — смотрел неподвижно и тускло, как у мёртвого.

Я продолжал говорить до поры, пока не заметил, что все звуки в мастерской стали тише, хотя работа пошла быстрей, и в то же время за плечом у меня раздался насмешливый голос:

— Про што грохаешь, Грохало?

Я обернулся и сконфуженно замолчал, а он прошёл мимо меня, смерив фигуру мою острым взглядом зелёного глаза, и спросил пекаря:

— Как работает?

Павел одобрил:

Ничего! Здоров…

Не торопясь, точно мяч, хозяин перекатился наискось мастерской и, поднявшись на ступени к двери в сени, сказал Цыгану лениво, тихо:

— Поставь его тесто набивать — без смены неделю…

И скрылся за дверью, впустив в мастерскую белое облако холода.

— Здо-орово! — протянул Ванок Уланов, хилый, колченогий парень с наглым лицом, поразительно бесстыдный в словах и движениях.

Кто-то насмешливо свистнул, — пекарь окинул всех сердитым взглядом:

— Шевели руками! — и матерно выругался.

С пола из угла, где сидели мальчики, раздался сердитый, укоряющий голос Яшки:

— Стоз вы, челти, — с клаю стола котолые? Толканули бы человека, когда видите — хозяин идёт…

— Да-а, — сипло протянул его брат Артём, парень лет шестнадцати, взъерошенный, точно петух после драки, — это не шуточка — неделю без смены тесто набивать, — косточки-то взноют!

С краю стола сидел старик Кузин и солдат Милов, добродушный мужик, заражённый сифилисом; Кузин, спрятав глаз, промолчал, а солдат виновато проговорил:

— Не догадался я…

Пекарь, ухмыляясь до ушей, сказал:

— Теперь имя тебе — Грохало!

Человека три неохотно засмеялись, и наступило неловкое, тягостное молчание. На меня старались не смотреть.

— А Яшка всегда первый правду чует, — неожиданно воскликнул густым басом Осип Шатунов, кособокий мужик с калмыцким лицом и невидными глазами. — Не жилец он на земле, Яшка этот.

Посол к чолту! — крикнул мальчик звонко и весело.

Язык ему надо отрезать, — предложил Кузин; Артём сердито крикнул ему:

— Тебе, ябеда, надо язык с корнем выдрать!

— Цыц! — раздалось от печки.

Артём встал и не торопясь пошёл в сени, — маленький брат строго говорит:

— Куда посол босиком, чолт? Надень ополки, — плостудисса — подохнес!

Все, видимо, привыкли к этим замечаниям, все молчат. Артём смотрит на брата ласково разбегающимися глазами и — надевает опорки, подмигивая ему.

Мне грустно, чувство одиночества и отчуждённости от этих людей скипается в груди тяжким комом. В грязные окна бьётся вьюга — холодно на улице! Я уже видал таких людей, как эти, и немного понимаю их, — знаю я, что почти каждый переживает мучительный и неизбежный перелом души: родилась она и тихо выросла в деревне, а теперь город сотнями маленьких молоточков ковал на свой лад эту мягкую, податливую душу, расширяя и суживая её.

Особенно ясно чувствовалась жестокая и безжалостная работа города, когда безглагольные люди начинали петь свои деревенские песни, влагая в их слова и звуки немотные недоумения и боли свои.

Разнесча-астная девица-а,

— неожиданно запевал Уланов высоким, почти женским голосом, — тотчас же кто-нибудь как бы невольно продолжал:

Выступала ночью в поле

Медленно пропетое слово «поле» будило ещё двоих-троих; наклонив головы пониже, спрятав лица, они вспоминали:

В поле светел месяц светит,

В поле веет тихий ветерок…

Раньше, чем они допоют последнюю строчку, Ванок рыдающим звуком продолжает:

Разнесчастная девица-а…

Дружней и громче разыгрывается песня:

Ветру речи говорила:

Ветер тихий, друг сердечный,

Вынь ты сердце-душу из меня!

Поют, и — в мастерской как будто веет свежий ветер широкого поля; думается о чём-то хорошем, что делает людей ласковее и краше душою. И вдруг кто-нибудь, точно устыдясь печали ласковых слов, пробормочет:

— Ага, шкурёха, заплакала…

Покраснев от напряжения, Уланов ещё выше и грустней зачинает:

Разнесчастная девица-а…

Задушевные голоса поют убийственно тоскливо:

Ветер жалостно просила:

— Отнеси ты моё сердце

Во дремучие, во тёмные леса!..

— А сама, небойсь, — и песню разрывают похабные, грязно догадливые слова. В запахи поля вторгается гнилой запах тёмного подвала, тесного двора.

— Э-эх, мать честная! — вздохнёт кто-нибудь. Ванок и лучшие голоса всё более напрягаются, как бы желая погасить синие огни гниения, чадные слова, а люди всё больше стыдятся повести о любовной тоске, — они знают, что любовь в городе продаётся по цене от гривенника, они покупают её, болеют и гниют от неё, — у них уже твёрдо сложилось иное отношение к ней.

Разнесчастная девица!

Эх, никто меня не любит…

— Не кобенься, — полюбят хоть десятеро

Ты зарой-ка моё сердце

Под коренья, под осенние листы.

— Им бы, подлым, всё замуж, да мужику на шею…

— Само собой…

Хорошие песни Уланов поёт, крепко зажмурив глаза, и в эти минуты его бесстыдное, измятое, старческое лицо покрывается какими-то милыми морщинками, светит застенчивой улыбкой.

Но циничные выкрики всё чаще брызгают на песню, точно грязь улицы на праздничное платье, и Ванок чувствует себя побеждённым. Вот он открыл мутные глаза, наглая улыбка кривит изношенные щёки, что-то злое дрожит на тонких губах. Ему необходимо сохранить за собою славу хорошего запевалы, — этой славой он — лентяй, человек не любимый товарищами — держится в мастерской. Встряхнув угловатой головою в рыжих, редких волосах, он взвизгивает:

Ка-ак на улице Проломной

Да — там лежит студент огромный

Со свистом, воем, с каким-то особенным сладостным цинизмом, как будто испытывая мстительное наслаждение петь гнусные слова, — вся мастерская дружно гремит:

Лежит — усмехается…

Точно стадо свиней ворвалось в красивый сад и топчет цветы. Уланов противен и страшен: бешено возбуждённый, он весь горит, серое лицо в красных пятнах, глаза выкатились, тело развратно извивается в бесстыдных движениях, и невероятно высокий голос его приобрёл какую-то силу, режущую сердце яростной тоскою:

Идут девки, идут дамы,

— выводит он, размахивая руками, и все так же возбуждённо орут:

Прямо… о-ох, ты!..

Прямо!

Прямо…

Бурно кипит грязь, сочная, жирная, липкая, и в ней варятся человечьи души, — стонут, почти рыдают. Видеть это безумие так мучительно, что хочется с разбегу удариться головой о стену. Но вместо этого, закрыв глаза, сам начинаешь петь похабную песню, да ещё громче других, — до смерти жалко человека, и ведь не всегда приятно чувствовать себя лучше других.

Порою бесшумно является хозяин или вбегает рыжий, кудрявый приказчик Сашка.

— Веселитесь, ребятки? — слащаво-ядовитым голоском спрашивал Семёнов, а Сашка просто кричал:

— Тише, сволочь!

И всё тотчас гасло, а от быстроты, с которой эти люди подчинялись властному окрику, — на душе становилось ещё темнее, ещё тяжелее.

Однажды я спросил:

— Братцы, зачем вы портите хорошие песни?

Уланов взглянул на меня с удивлением:

— Али мы плохо поём?

А Осип Шатунов сказал своим низким, всегда как бы равнодушным голосом:

Песня — ей ничего нельзя сделать плохого, чем бы её испортить. Она — как душа, мы все помрём, а песня останется… Навсегда!

Говоря, Осип опускал глаза, точно монашенка, сборщица на монастырь, а когда он молчал, его широкие калмыцкие скулы почти непрерывно шевелились, как будто этот тяжёлый человек всегда лениво жуёт что-то

 

Я устроил из лучины нечто вроде пюпитра и, когда — отбив тесто — становился к столу укладывать крендели, ставил этот пюпитр перед собою, раскладывал на нём книжку и так — читал. Руки мои не могли ни на минуту оторваться от работы, и обязанность перевёртывать страницы лежала на Милове, — он исполнял это благоговейно, каждый раз неестественно напрягаясь и жирно смачивая палец слюною. Он же должен был предупреждать меня пинком ноги в ногу о выходе хозяина из своей комнаты в хлебопекарню.

Но солдат был порядочный ротозей, и однажды, когда я читал «Сказку о трёх братьях» Толстого, за плечом у меня раздалось лошадиное фырканье Семёнова, протянулась его маленькая, пухлая рука, схватила книжку, и — не успел я опомниться — как он, помахивая ею, пошёл к печи, говоря на ходу:

Чего придумал, а? Ловок…

Я настиг его, схватил за руку:

Жечь книгу — нельзя!

— Как так?

— Так. Нельзя!

В мастерской стало очень тихо. Я видел нахмуренное лицо пекаря, его белые, оскаленные зубы, и ждал, что он крикнет: «Бей!»

Зеленело в глазах, и тряслись ноги. Ребята работали во всю силу, как будто торопясь окончить одно и приняться за другое дело.

Нельзя? — спокойно переспросил хозяин, не глядя меня, склонив голову набок и точно прислушиваясь чему-то.

— Дайте-ка сюда.

— Ну… на!

Я взял измятую книжку, выпустил руку хозяина и отошёл на своё место, а он, наклоня голову, прошёл, как всегда, молча на двор. В мастерской долго молчали, потом пекарь резким движением отёр пот с лица и, топнув ногою, сказал:

— Ух, даже сердце захолонуло, ну вас к чёрту! Так ждал — сейчас схлестнётся он с тобой…

— И я, — радостно подтвердил Милов.

— Мо-огла быть драка! — с сожалением воскликнул Цыган. — Ну, теперь, Грохало, держись. Начнёт он тебя покорять — ух ты!

Кузин ворчал, покачивая седою головой:

— Не ко двору ты нам, парень! Скандалы нам не надобны. Разбередишь хозяина ты один, а он на нас станет сердце срывать, — да!

Артюшка пониженным голосом ругал солдата:

Растяпа! Что ж ты — не видал?

— Стало быть, не видал.

— А тебе не наказывали — гляди?!

— А я вот не доглядел…

Большинство равнодушно молчало, слушая сердитую воркотню. Я не мог понять, как относятся ко мне эти люди, чувствовал себя нехорошо и думал, что, пожалуй, лучше мне уйти отсюда. И, как будто поняв мои думы, Цыган сердито заговорил:

— Ты, Грохало, бери-ка расчёт, — всё равно теперь тебе житья не будет! Натравит он на тебя Егорку, и — кончено дело!

Но тут с пола встал Яшка, сидевший на рогоже, скрестив ноги, как портной, — встал, выпучил живот и, покачиваясь на кривых ногах

Скачать:PDFTXT

нашему брату удача приходит… — Какой же он тебе брат? Цыган не ответил, а Кузин, взглянув в угол, сердито сказал мальчикам: — Дьяволята, — вам бы освободить образ-то божий от