весь разомлел, и у него ослабли ноги.
Он и рябой выигрывали все ставки, куча денег пред Лукою всё росла; чтобы они не смешались с деньгами соседа, солдат снял фуражку, сгрёб в неё выигрыш и, устало вздохнув, сказал монаху:
— Ну и здорово же!
Тот, ещё более повеселевший, смотрел на стол полуоткрыв рот, странно выпучив глаза, шарил на груди у себя и шептал:
— Ну-кося и я тоже… ах ты…
— Держи, отец, с выигрыша! — сказал Лука, сунув ему трёшницу, монах тотчас придавил её пальцами к столу и, задохнувшись, рявкнул:
— Дама!
— Дана!
Отовсюду, трясясь, тянулись к столу неверные, точно изломанные руки, хватая и швыряя деньги, крутился рычащий жадный гул, всё было точно в дыму и во сне, всё шаталось, а игрок, метавший карты, пел и свистел, разжигая всех, как огонь.
Потом всё сразу оборвалось для Луки, стало просто и холодно: сунув руку в фуражку, он ощупал в ней только серебряный рубль и скомканную пятишницу, привычном жестом бросил бумажку игроку и, вздрогнув, вытянулся, спрятал руки в кармины штанов, — там ещё должны быть деньги, но оказалось несколько пятаков, стёртый гривенник, похожий на бельмо, и зеркало.
Некоторое время он стоял одеревенев, не веря, что проигрался; рябой искоса взглянул на него, отодвинул плечом Луку от стола, кратко и строго сказав:
— Отойди.
Солдат покорно отошёл и замер, упёршись глазами в изогнутые спины людей вокруг стола; хрипя, они толкали друг друга, их тёмная куча шевелилась, как толпа овец пред воротами хлева.
— Проигрался? — спросил монах откуда-то издали.
— Да, — сонно и устало ответил Лука.
— И я, семь целковых…
Лука оглянулся, с трудом говоря:
— Ты бы, отец, отдал мне трёшницу…
— Али я просил её у тебя? Ишь ты! Это была твоя охота поставить…
«Верно», — подумал солдат.
Поддёргивая штаны — пояс их вдруг ослаб и стал широк, — Лука прошёл к борту, заглянул в реку — она была чёрная и текла очень быстро.
Где-то вдали небо ещё краснело, и туда быстро летели тяжёлые облака, чуть-чуть отражаясь в воде. Пароход шёл сквозь облака и тени их, как челнок сквозь основу, встречу ему, посвистывая, двигалась ночная тьма, поглощая берега, суживая реку.
Внутри солдата всё дрожало от обиды и скорби, он присел на что-то, застывая от холода.
Прошли мимо двое людей, один сказал спокойно:
— Оба — жулики!
Шум на палубе становился всё тише, игра кончилась. Неожиданно рядом с Лукою встал молодой игрок, насвистывая что-то, — солдат тяжело поднял голову, поглядел на него и не увидел в темноте бойкое лицо, а только белое пятно на месте его.
— Проиграл я тебе всё…
— Ну, — отозвался игрок, и было непонятно — верит он или нет.
— Всё, как есть.
— Это — плохо!
Парень пошёл прочь, скрипя сапогами, но из тьмы спросил:
— Хошь — дам рубль?
— Что мне рубль!
— Как желаешь…
Лука в тоске посмотрел на своё место, там монах чистил гребень: держал в зубах нитку и водил по ней гребнем, на колени ему снегом сыпались серые хлопья.
Сидел он плотно, спокойно, широко расставив ноги в тяжёлых сапогах, ряса на коленях у него натянулась, совсем как юбка у торговки на базаре. Лука вспомнил о своём решении идти с ним в монастырь, встал, подошёл к нему, — монах приподнял брови и опустил их.
— Нехорошо вышло, — заговорил солдат.
— Ляг да спи, — посоветовал монах сквозь зубы.
— Не хочу. Это ведь ты, отец, присоветовал мне играть…
Вынув нитку из зубов и навивая её на палец, монах сказал сердито:
— Я и сам проиграл.
Вода под колёсами шумела тоже сердито; ночь совсем окутала реку трауром.
Где-то близко раздался сухой и строгий голос рябого:
— А чем же это вы столько хороши? В чём ваша сдержка? Брось вам кто рубль — все перегрызётесь нещадно…
«Вот, — подумал Лука, — в беде я здесь, а пожалеть меня некому! В городе бы меня хоть Гланька утешила».
Мысль эта застыла у него в голове, он долго рассматривал её, а потом медленно повторил вслух, ожидая, что скажет ему монах, но тот промолчал, неподвижный и чёрный.
— Приду домой, — вяло говорил солдат сам себе, — спросят: отслужил? Мужики подумают — денег принёс. Жена тоже… Брат, конечно, работой давить будет. Теперь мне самое настоящее — заключиться в монастырь.
Последние слова он снова выговорил вслух и посмотрел на монаха, — тот, сидя на скамье с ногами, окутывал их серым одеялом и молчал.
Прошёл мимо рябой, с папиросой в зубах, спросив на ходу:
— Что, солдат, продулся?
— Совсем, — сказал Лука покорно и спросил монаха: — А далеко от Симбирска до монастыря?
— Пятьсот вёрст, — ответил монах глухо и грубо, точно выругался.
Лука понял, что теперь монах не хочет, чтоб он шёл с ним в монастырь, — солдату стало обидно и неловко смотреть на монаха. Тихонько, спустя голову и словно желая спрятаться, он пошёл прочь, мимо людей, съёжившихся на скамьях.
В мутных стёклах лампочек, похожих на водяные пузыри ненастного дня, дразнились жёлтые языки огней, всё вокруг напряжённо тряслось, в груди солдата было темно, мутно и тоже что-то дрожало, растекаясь по всему телу холодом.
Он долго бродил по палубе, вздыхая, дёргая себя за усы, спотыкаясь о чьи-то ноги, потом очутился в узком проходе между фонарём машины и сухопарником. Там, прислонясь спиной к горячему железу стенки сухопарника, стоял рябой, глядя, как за стеклом ворочаются светлые рычаги, качаются шатуны, блестит медь маслёнок, — увидав солдата, он взял его за рукав шинели, властно поставил рядом с собою и спросил:
— Что не спишь?
— Очень я растревожился, — доверчиво сказал Лука, взглянув сбоку в лицо рябого, и вдруг вспомнил осенний тёмный вечер, мелкий дождь и это изжёванное большеносое лицо, в тусклой полосе света из окна, между двух чёрных солдат конвойной команды.
— А ведь я тебя видел! — воскликнул он почти с радостью.
— Где? — строго осведомился рябой.
И, когда Лука рассказал, он, подумав, спокойно заметил:
— Пожалуй, это я и был… О ту пору судили меня судом.
— За что?
— За кражу. Оправдан был.
— Напрасно, значит, судили?..
— Судят не напрасно, а чтобы узнать правду…
— Чего — обидно?
— В остроге, чать, сидел?.. Конвой…
— Какая ж тут обида? Это всё равно: в остроге, на пароходе — везде люди, одни да всё те же…
Рябой говорил дружелюбно, но в голосе его звучали привычные Луке начальнические ноты, внушая почтение к этому плотному и крепкому человеку. Стоять в темноте рядом с ним было спокойно, и хотя слова его были необычны, малопонятны и похожи на балагурство, но и в них звучало что-то крепкое, приятное и нужное Луке в эту минуту.
Поговорили ещё немножко о том, о сём, и Лука вежливо спросил:
— Вы чем же занимаетесь?
— Я? А вот — кражами и занимаюсь.
— Ну-у? — смущённо протянул солдат, не поняв — испугало или только удивило его это признание.
Рябой выговорил свои слова так просто, точно занятие кражами он считал таким же законным ремеслом, как ремесло маляра или слесаря. Его деревянное лицо было неподвижно, пустые глаза упрямо, не мигая, смотрели в машину.
Помолчав, Лука спросил, смущённо улыбаясь:
— А боязно это?
— Попробуй — узнаешь, — предложил рябой.
— Мне нельзя!
— Отчего?
— Я — солдат.
— А разве солдаты не крадут?
Лука вспомнил, как он таскал у поручика папиросы, ошаривал карманы пьяного Слепухина, как воровал у Галки чай и сахар и вообще не стеснялся брать чужое, — он пугливо сморщил лицо, и ему захотелось уйти прочь от этого человека, но рябой добродушно сказал, позевнув:
— Ты меня не бойся, ведь у тебя украсть мне нечего, верно?
— Да, — вздохнул Лука.
— Ну вот! А у монаха — есть халтура, а?
— У него — есть!
— Однако — монаху деньги иметь не полагается! В карты играть — тоже! Верно?
— Верно, — сказал солдат. — Как он обязан служить богу…
— То-то вот! Ты видел — много у него денег-то?
— Кошелёк?
— Бумажник эдакой…
Кто-то спешно пробежал по палубе, заскрипела железная дверь в колесо, его глухие удары стали слышнее, пароход наполнился влажным шумом и кипением воды. Пыхтела машина, палуба под ногами дрожала, и эта дрожь непрерывно беспокойно отдавалась в груди.
Рябой говорил солидно, не глядя на Луку и позволяя ему рассматривать своё странное лицо, — солдату казалось, что слова его становятся всё более разумны и понятны.
— И всё на свете — божье, а не твоё-моё. Ты со мной поделись, я тебя не хуже; а не поделишься — сам возьму! Вот и кража будет. Понял?
И Лука почти не удивился, когда рябой товарищески предложил ему:
— Ты поди-ка вытащи деньги-то у монаха; десятку мне дашь, за совет, за науку, а всё — тебе! И поправишься добром…
Слово — добром — заставило Луку улыбнуться, он отрицательно покачал головою:
— Я этого не могу, не суметь мне. Добром! Чудак ты…
— Сначала человек ничего не умеет, даже ест плохо, хуже котёнка, — сказал рябой внушительно, подталкивая Луку локтем в бок.
Сквозь запотевшие стёкла из машины на лицо рябого падал мутный свет, — лицо его казалось ещё более каменным, чем днём, но глаза ожили и блестели ясно, покоряюще.
— Хорошо ты обо всём толкуешь, — вздохнув, задумчиво проговорил солдат.
Рябой с гордостью тряхнул головою:
— Мне, брат, сорок лет, я все дела обдумал…
Помолчали. А потом Лука неожиданно для себя согласился:
— Пойду погляжу, авось, что выйдет…
Рябой напутственно молвил:
— Захочешь — всегда выйдет!
Солдат пошёл медленно, осторожно, ступая на носки, покачиваясь, глядя под ноги себе. Он думал только о том, что нужно быть как можно незаметней и не шуметь.
Когда он подобрался к монаху, тот лежал вверх грудью и, открыв рот, гудел, как шмель, захлёбываясь сырым, холодным воздухом. Брови он поднял, точно слепой, его широкое лицо было радостно удивлённым. Одеяло сползло с него, ряса на животе распахнулась, и рыхлое тело его зыбилось, как студень.
Солдат оглянулся назад, далеко от него, во тьме стояла чёрная фигура, мелькало какое-то белое пятно.
«Это он рукой машет», — сообразил солдат, опускаясь на колени перед спящим и тихонько заводя правую руку под рясу, на груди его. Он сразу нащупал бумажник, тёплый и очень тяжёлый, но — в эту секунду весь монах сразу подскочил на скамье, страшно ударив солдата ногою в лицо, опрокинул его, свалился на грудь ему и дико завыл:
— Караул, батюшки…
Лука ослеп от удара, обессилел от страха и, лёжа неподвижно под тяжким телом, старался сунуть бумажник в карман себе. Но кто-то вывернул ему руку, вырвал бумажник,