Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923

его похожим на старую бабу. Стоял он как бы прячась за угол печи, в одной руке — бутылка водки, в другойчайный стакан, руки у него, должно быть, дрожали — стекло звенело, слышалось бульканье наливаемой влаги.

— Иди сюда! — позвал он и, когда я подошёл, — сунул мне стакан, расплескивая водку. — Пей!

— Не хочу.

— Отчего?

— Не время.

— Кто пьёт — во всякий час пьёт. Пей!

— Я не пью.

Он тяжело мотнул головой.

— Говорили — пьёшь.

— Рюмку, две, с устатка…

Поглядев правым глазом в стакан, он вздохнул шумно и выплеснул водку в приямок, перед печью, потом шагнул туда сам и сел на пол, свесив ноги в приямок.

— Садись. Желаю беседовать с тобой.

В темноте мне не видно было выражения его круглого, как блин, лица, но голос хозяина звучал незнакомо. Я сел рядом с ним, очень заинтересованный; опустив голову, он дробно барабанил пальцами по стакану, стекло тихонько звенело.

— Ну, говори чего-нибудь…

— Якова надо в больницу отвести

— А что?

— Захворал. Кузин избил его опасно…

— Кузин — сволочь. Он всё передаёт… про всех. Ты думаешь — я ему мирволю за это? Подкупаю? Пыли горсть в кривую рожу не швырну ему, не то что пятак дать

Говорил он лениво, но внятно, и, хотя слова его пахли водкой, пьяным он не казался.

— Знаю я всё! Почему ты не хотел свинок извести? Говори прямо! Ты мной обижен, я понимаю. И я тобой обижен. Ну?

Я сказал.

— Та-ак! — заговорил он, помолчав. — Значит, я — хуже свиньи? И меня надо отравить, а?

Он как будто усмехнулся, а я снова сказал:

— Так я отведу Якова-то в больницу?

— Хоть на живодёрню. Мне что?

— За ваш счёт.

Нельзя, — равнодушно бросил он. — Никогда этого не было. Эдак-то все захотят в больницах лежать!.. Вот что — скажи мне, почему ты меня тогда… за ухо трепал?

— Рассердился.

— Это я понимаю, я не про то! Ну — ударил бы по уху, в зубы дал, что ли, а почему ты трепал, — как будто я мальчишка перед тобой?..

— Не люблю я людей бить

Он долго молчал, посапывая, как бы задремав, потом твёрдо и внятно сказал мне:

— Дикой ты, парень! И всё у тебя — не так… в самой в башке у тебя — не так всё…

Он сказал это безобидно, но — с явной досадой.

— Скажи… ну, плохой я человек?

— А вы как думаете?

— Я? Врёшь, я человек хороший. Я, брат, умный человек. Вот — ты и грамотный и речистый, говоришь то и сё, про звёзды, про француза, про дворян… я признаю: это хорошо, занятно! Я тебя очень приметил сразу, — как тогда ты мне, впервой видя меня, сказал, что могу я, простудившись, умереть… я всегда сразу вижу, кто чего стоит!

Ткнул себя коротким, толстым пальцем в лоб и, вздохнув, объяснил:

— Тут, брат, сидит самая проклятущая память… Сколько у деда волос в бороде было, и то — помню! Давай спорить! Ну?

— О чём?

— А что я тебя умнее. Ты — сообрази: я неграмотный, никаких букв не знаю, только цифирь, а вот — у меня на плечах дело большое, сорок три рабочих, магазин, три отделения. Ты — грамотный, а работаешь на меня. Захочу — настоящего студента найму, а тебя — прогоню. Захочу — всех прогоню, дело продам, деньги пропью. Верно?

— Ума я тут особого не вижу…

— Врёшь! А в чём он, ум? Ежели у меня ума нет — вовсе нет нигде ума! Ты думаешь — в слове ум? Нет, ум в деле прячется, а больше нигде

Он негромко, но победно засмеялся, встряхивая своё большое, рыхлое тело, и продолжал снисходительно, вязким голосом, всё более пьянея:

— Ты — одного человека не прокормишь, а я кормлю — сорок! Захочу — сотню буду кормить! Вот — ум!

И перешёл в тон строгий, поучительный, всё с большим усилием ворочая языком:

Почто ты фордыбачишь против меня? Это всё — глупость! Это никому не надобно, а для тебя — вредно. Ты старайся, чтобы я тебя признал…

— Вы уж признали.

— Признал?

Он подумал несколько секунд и согласился, толкнув меня плечом.

— Верно! Признал. Только — нужно, чтобы я дал тебе дорогу, а я могу не датьХотя я — всё вижу, всё знаю! Гараська у меня — вор. Ну, он тоже умный и, ежели не оступится, в острог не попадёт, — быть ему хозяином! Живодёр будет людям! Тут — все воры и хуже скота… просто — падаль! А ты к ним ластишься… Это даже понять нельзя, такая это глупость у тебя.

Меня одолевал сон; мускулы и кости, уставшие за день, — ныли, голова наливалась тяжкой мутью. Скучный, вязкий голос хозяина точно оклеивает мысли:

— Про хозяев ты говоришь опасно, и всё это — глупое у тебя, от молодости лет. Другой бы сейчас позвал околодочного, целковый ему в зубы, а тебя — в полицию.

Он хлопал меня по колену тяжёлой, мягкой рукой:

Умный человек должен целить в хозяева, а не мимо! Народищу — множество, а хозяев — мало, и оттого всё нехорошо… фальшиво всё и непрочно! Вот будешь смотреть, увидишь больше, — тогда отвердеет сердчишко, поймёшь сам, что вредный самый народ — это которые не заняты в деле. И надо весь лишний народ в дело пустить, чтобы зря не шлялся. Дерево гниёт и то — жалко, сожги его — тепло будет, — так и человек. Понял ли?

Застонал Яков, я встал и пошёл посмотреть на него: он лежал вверх грудью, нахмуря брови, открыв рот, руки его вытянуты вдоль тела, что-то прямое, воинственное было в этом мальчике.

С ларя вскочил Никандр, подбежал к печи, наткнулся на хозяина и обомлел с испуга на минуту, а потом, широко открыв рот, виновато мигая рыбьими глазами, замычал, чертя в воздухе быстрыми пальцами запутанные фигуры.

— Му-у, — передразнил его хозяин, встав и уходя. — Дура каменная…

Когда он исчез за дверью, — глухонемой подмигнул мне и, взяв себя двумя пальцами за кадык, сделал горлом:

— Хох, хох…

 

Утром мы с Яшуткой пошли в больницу, — денег на извозчика не было, мальчик едва шагал, слабо покашливая, и говорил, мужественно перемогаясь:

— Плосто — дышать нечем, все дыхалки сбиты… Черти какие…

На улице, в ослепляющем сиянии серебряного солнца, среди грузных, тепло одетых людей, он, в тёмных лохмотьях, казался ещё меньше и костлявее, чем был. Его небесные глаза, привыкшие к сумраку мастерской, обильно слезились.

Ежели я помру — пропал Артюшка, сопьётся, дурак! И ни в чём не берегёт он себя. Ты, Глохал, прикрикивай на него… скажи — я велел…

Тёмные, сухие губёнки болезненно кривились, детский подбородок дрожал, — я вёл его за руку и боялся, что вот он сейчас заплачет, а я начну бить встречных людей, стёкла в окнах, буду безобразно орать и ругаться.

Бубенчик остановился, передохнул и старчески внушительно выговорил:

— Так и скажи — велел я ему слушаться тебя…

…Возвратясь в мастерскую, я узнал, что случилось ещё несчастье: утром, когда Никандр нёс крендели в отделение, его сшибли лошади пожарной команды и он тоже отправлен в больницу.

— Теперь, — уверенно говорил Шатунов, глядя на меня узенькими глазками, — жди чего-нибудь третьего — беда ходит тройней: от Христа беда, от Николы, от Егория. А после матерь божья скажет им: «Будет, детки!» Тут они опомнятся…

О Никандре — не говорили, он был человек чужой, не нашей мастерской, но много рассказывалось о быстром беге, силе и выносливости пожарных лошадей.

В обед являлся Гараська — ловкое, красивое животное, парень с наглыми глазами распутника и вора, фальшиво ласковый со всеми, кого боялся; он торжественно объявил мне, что я перевожусь в подручные пекаря на место Никандра — жалованье шесть рублей.

— С возвышением! — весело крикнул Пашка, но тотчас же нахмурился и спросил: — Это — кто распорядился?

Хозяин.

— Да ведь у него — запой?

— Нисколько даже! — усмехаясь, сказал Гараська. — Вчерась он действительно помянул души усопших, а сегодня — в полном своём достоинстве и во всей красоте, — поехал муку покупать

— Стало быть, — со свиньями дела не кончены, — сердито и медленно выговорил Цыган.

На меня смотрели злобно, с завистью, с нехорошими усмешками, по мастерской плавали тяжёлые, обидные слова:

— Пошла битка в кон…

— Чужая птицавсегда чужая…

Шатунов медленно жевал свои особливые слова:

— Крапиве своё место, маку — своё…

А Кузин прятал свои мысли за словами, которые он говорил, когда думал что-либо дурное:

Который раз я вам, дьяволятки, указываю — икону-то божию почистили бы!

Только Артём громко крикнул:

— Ну, залаяли! Завизжали!

…Первой же ночью работы в хлебной, когда я, замесив одно тесто и поставив опару для другого, сел с книгой под лампу, — явился хозяин, сонно щуря глаза и чмокая губами.

— Читаешь? Это — хорошо. Это лучше, чем спал бы, — тесто не перестоится, не проспишь…

Он говорил тихонько, потом, кинув осторожный взгляд под стол, где храпел пекарь, сел рядом со мною, на мешок муки, взял книгу из рук у меня, закрыл её и, положив на толстое колено своё, прижал ладонью.

— Про что книжка?

— Про народ русский.

Какой?

Русский, говорю.

Он искоса взглянул на меня и поучительно сказал:

— И мы — казанские — окромя татар — русские, и сибирские — русские. А это про кого написано?

— А про всех и написано…

Он развернул книгу, отнёс её от лица на расстояние руки, кивая головой, прощупал страницы зелёным глазом уверенно заметил:

— Видно, что не понимаешь ты книгу.

— Почему — видно?

— Так уж. Картинок — нет? Ты бы читал которые с картинками, забавнее, поди-ка! Что же тут про народ написано?

— Во что он верует, какие обычаи у него, какие песни поёт…

Хозяин закрыл книгу, сунул её под себя и протяжно зевнул. Рта не перекрестил — рот у него был широкий, точно у жабы.

— Это всё очень известно, — сказал он. — Верует народ в бога, песни у него есть и плохие и хорошие, а обычаи — подлые! Насчёт этого — ты у меня спроси, я тебе лучше всякой книги обычаи покажу. Это не по книгам надо узнавать, а — выдь на улицу, на базар поди, в трактир или — в деревню, на праздник, — вот и будут тебе показаны обычаи. А то — к мировому судье ступай… в окружный суд тоже

— Вы не про то говорите.

Он угрюмо взглянул на меня и сказал:

— Мне

Скачать:PDFTXT

его похожим на старую бабу. Стоял он как бы прячась за угол печи, в одной руке — бутылка водки, в другой — чайный стакан, руки у него, должно быть, дрожали