Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923

было оберечь мою правду от его плевков; дело шло уже не о том, чтобы опровергнуть его, а чтоб защитить свой внутренний мир, куда просачивался яд сознания моего бессилия пред цинизмом хозяина.

Ум его, тяжёлый и грубый, как топор, обрубил всю жизнь, расколол её на правильные куски и уложил их предо мною плотной поленницей.

И он нестерпимо разжёг моё юношеское любопытство словами о боге, о душе. Я всегда старался свести беседу к этим темам, а хозяин, как будто не замечая моих попыток, доказывал мне, как я мало знаю тайны и хитрости жизни.

Жить надо — опасно! Жизнь от тебя всего хочет, вроде как любовница, примерно, а тебе от неё — много ли надо? Одного — удовольствия! И надо жить уклончиво: где лаской, где — таской, а где прямо подошёл да и ударил — раз! И — твоё!

Если я, раздражённый его речами, ставил прямые вопросы, — он отвечал:

— А это тебя не касаемое. Верую или не верую я — за это мне отвечать, не тебе…

Когда же я начинал говорить о любимом мною, он, помотав головой, как бы ища для неё удобное положение, наставлял маленькое ухо на голос мой и слушал мою речь терпеливо, молча, но — всегда с выражением глубокого равнодушия на плоском, курносом лице, напоминавшем медную крышку с шишечкой посередине.

Едкое чувство обиды втекало в душу, — не за себя, за себя-то я уже устал обижаться, относясь к ударам жизни довольно спокойно, обороняясь от них презрением, — было нестерпимо обидно за ту правду, которая жила и росла в моей душе.

Самый тяжкий стыд и великое мучение — это когда не умеешь достойно защищать то, что любишь, чем жив; нет для человека более острой муки, как немота его сердца…

 

То, что хозяин беседует со мною по ночам, придало мне в глазах крендельщиков особое значение: на меня перестали смотреть одни — как на человека беспокойного и опасного, другие — как на блаженного и чудака; теперь большинство, неумело скрывая чувство зависти и вражды к моему благополучию, явно считало меня хитрецом и пройдохой, который сумел ловко добиться своей цели.

Поглаживая серенькую, пыльную бородку, загоняя куда-то в сторону свой фальшивый глаз, Кузин почтительно говорил мне:

— Тепериче, браток, скоро ты и до приказчика воздымешься…

Кто-то тихонько докончил:

— Хвосты нам ломать

За спиною у меня то и дело раздавались колкие словечки:

— Видно, язык-от доводит не токмо до Киева…

— Купи его…

И многие уже смотрели в глаза мне покорно, с обидной готовностью услужить.

Артём, Пашка и ещё человека два внесли в зародившееся у них дружеское чувство ко мне неприятный оттенок подчёркнутого внимания ко всему, что бы я ни говорил, — однажды я, не стерпев, сердито заметил Цыгану, что это — лишнее и очень плохо!

— А ты — молчи, знай! — сказал он, поняв меня и весело поблескивая подсиненными белками вороватых глаз. — Ежели хозяин, будучи поумнее всех тут, с тобою спорит — стало быть, в твоих речах есть гвозди!..

А молчаливый, замкнутый Осип Шатунов подходил ко мне всё ближе, смелее. При встречах один на один его невидные, угрюмые глазки мягко вспыхивали, толстые губы медленно растягивались в широкую улыбку, преображая скуластое, каменное лицо.

— Ну, как — легше тебе работать?

— Не легче, а — чище…

— Чище, — стало быть — легше! — поучительно говорил он и, отводя взгляд куда-нибудь в угол, спрашивал будто бы безразлично:

— А что такое значит — бахтырман-пурана?

— Не знаю.

Он, видимо, не веря мне, смущённо крякал и отходил прочь, покачиваясь на кривых, ленивых ногах, и вскоре спрашивал снова:

— А — саварсан-само, — что бы это такое?

У него был большой запас подобных слов, и когда он чётко выговаривал их своим низким могильным голосом — они звучали странно, чувствовалось в них что-то сказочно древнее.

Откуда ты берёшь эти слова? — недоумевая, заинтересованный, спрашивал я его. Он отвечал осторожным вопросом:

— А на что тебе знатьоткуда?

И опять, как будто стараясь застичь меня врасплох, неожиданно и намекающе вопрошал:

— Что это значит — харна?

Иногда вечерами, кончив работу, или в канун праздника, после бани, ко мне в пекарню приходили Цыган, Артём и за ними — как-то боком, незаметно подваливался Осип. Усаживались вокруг приямка перед печью, в тёмном углу, — я вычистил его от пыли, грязи, он стал уютен. По стенам сзади и справа от нас стояли полки с хлебными чашками, а из чашек, всходя, поднималось тесто — точно лысые головы, прячась, смотрели на нас со стен. Мы пили густой кирпичный чай из большого жестяного чайника, — Пашка предлагал:

— Ну-ка, расскажи чего-нибудь, а то- стихов почитай!

У меня в сундуке на печи лежали Пушкин, Щербина, Суриков, — потрёпанные томики, купленные у букиниста, и я с наслаждением, нараспев читал:

Как высоко твоё, о человек, призванье,

От лика божия на землю павший свет!

Есть всё в твоей душе, чем полно мирозданье,

В ней всё нашло себе созвучье и ответ

Слепо мигая, Пашка заглядывал сбоку на страницы книги и удивлённо бормотал:

— Скажи, пожалуйста! Совсем ведь священнописание! Это хоть бы и в церкви петь, ей-бо-о…

Стихи — всегда почти — особенно возбуждали его и настраивали на покаянный лад; иногда, повторяя строки стиха, взявшие его за сердце, он размахивал руками и хватался за курчавые волосы, жестоко ругаясь:

— Верно!

Мне жизнь в удел дала нужду, —

Чего же я от жизни жду?

— Верно, мать честная! Господи, — иной раз, братцы, так жалко душеньку свою, — пропадает! Зальётся сердце тоскою, зальётся горькой… э-э-хма:! В разбойники бы, что ли, пойти?!. Малым камнем — воробья не убьёшь, — а ты вот всё толкуешь: ребята, дружно! Что — ребята? Где там!

Артюшка, слушая стихи, всхлипывал и облизывался, точно глотая что-то горячее, вкусное. Его всегда страшно удивляли описания природы:

Деревья, в золотом уборе,

Стоят понуро над прудом

— читал я.

— Стой! — схватив меня за плечо, воскликнул он негромко, радостно и удивлённо, весь сияя: — Это я — видел! Это — около Арска, в усадьбе в одной, ей-богу!

— Ну, так что, — что видел? — сердито спрашивал Пашка.

— Да — как же! И я видел, и написано…

— А ты — не мешай! Чума ветлянская.

Однажды Артёму очень понравилось суриковское стихотворение «За городом», и дня три, всем надоев, всеми изруганный, он распевал на лад солдатской песни «Было дело под Полтавой»:

Я иду, куда — не знаю,

Всё равно, — куда-нибудь!

Что мне в том, к какому краю

Приведёт меня мой путь

А Шатунова стихи не трогали, он слушал их совершенно равнодушно, но цепко хватался за отдельные слова, настойчиво добиваясь их смысла:

— Погоди, погоди, — что это — урна?

Его странная погоня за словами не давала мне покоя, я хотел понятьчего он ищет?

Как-то раз, после долгой осады просьбами и вопросами, Осип сдался, — милостиво усмехнувшись, он спросил:

— Что — забрало-таки тебя?

И, таинственно оглядываясь, шёпотом, объяснил мне:

Есть такой стих секретный, — кто его знает, тот всё может исделать, — это стих на счастье! Только- весь его никому, покамест, не надо знать — все слова розданы по отдельным, разным лицам, рассеяны, до срока, по всей земле. Так — понимаешь — надобно слова эти все собрать, составить весь стих

Он ещё понизил голос и наклонился ко мне.

— Он, стих этот, кругом читается, с начала и с конца, — всё едино! Я уж некакие слова знаю, мне их один странствующий человек сказал пред кончиной своей в больнице. Ходят, брат, по земле неприютные люди и собирают, всё собирают эти тайные слова! Когда соберут — это станет всем известно…

— Почему?

Он недоверчиво оглянул меня с ног до головы и сказал сердито:

— Ну, почему! Сам знаешь…

— Честное слово — не знаю ничего!

— Ладно, — проворчал он, отходя прочь, — притворяйся…

…А однажды утром ко мне прибежал радостно взволнованный Артём и, захлебываясь словами, объявил:

— Грохало! А я ведь сам песню сочинил, право-тко!

— Ну?

— Вот — ей-ей! Во сне, видно, приснилась, — проснулся, а она в голове и вертится, чисто — колесо! Ты — гляди-ко.

Весь как-то потянувшись вверх, он выпрямился, вполголоса и нараспев говоря:

Вот — уходит солнце за реку —

Скоро солнышко в лесу потонет.

Вот пастух стадо гонит,

А… в деревне…

— Как это?

Беспомощно взглянув на потолок, он побледнел и долго молчал, закусив губу, мигая испуганными глазами. Потом узкие плечи его опустились, он сконфуженно махнул рукою:

— Забыл, фу ты, господи! Рассыпалось!..

И — заплакал, бедняга, — на его большие глаза обильно выкатились слёзы, сухонькое, угловатое лицо сморщилось, растерянно ощупывая грудь около сердца, он говорил голосом виноватого:

— Вот те и раз… А какая ведь штука была… даже сердце замирало… Эх ты… Думаешь — вру?

Отошёл в угол, убито опустив голову, долго торчал там, поводя плечами, выгнув спину, и, наконец, тихо ушёл к работе. Весь день он был рассеян и зол, вечером — безобразно напился, лез на всех с кулаками и кричал:

— Где Яшка-а? Братик мой — куда делся? Будь вы трижды прокляты…

Его хотели избить, но Цыган заступился, и мы, крепко опутав пьяного мешками, связав его верёвкой, уложили спать Артёма.

А песню, сложенную во сне, он так уж и не вспомнил…

 

Комната хозяина отделялась от хлебопекарни тонкой, оклеенной бумагою переборкой, и часто бывало, что, когда, увлекаясь, я поднимал голос, — хозяин стучал в переборку кулаком, пугая тараканов и нас. Мои товарищи тихонько уходили спать, клочья бумаги на стене шуршали от беготни тараканов, я оставался один.

Но случалось, что хозяин вдруг бесшумно, как тёмное облако, выплывал из двери, внезапно являлся среди нас и говорил сверлящим голосом:

— Полуношничаете, черти, а утром продрыхаете бог зна до какой поры.

Это относилось к Пашке с товарищами, а на меня он ворчал:

— Ты, псалтырник, завёл эту ночную моду, ты всё! Гляди, насосутся они ума-разума из книжек твоих да тебе же первому рёбра и разворотят…

Но всё это говорилось равнодушно и — больше для порядка, чем из желания разогнать нас; он грузно опускался на пол рядом с нами, благосклонно разрешая:

— Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, — налей-ка чаю мне!

Цыган шутил:

— Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас — водчонкой!

Хозяин молча показывал ему тупой, мягкий кукиш. Но иногда, выходя к нам, он объявлял каким-то особливым, жалобным голосом:

— Не спится, ребятишки… Мыши проклятые скребут, на улице снег скрипит, — студентишки шляются, в магазин — девки заходят часто, это они — греться, курвы! Купит плюшку за три копейки, а сама норовит полчаса

Скачать:PDFTXT

было оберечь мою правду от его плевков; дело шло уже не о том, чтобы опровергнуть его, а чтоб защитить свой внутренний мир, куда просачивался яд сознания моего бессилия пред цинизмом