Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924

попы, монахи, а? А ежели я в полицию заявлю, что вы меня к неверию склоняете?» Испугался он: «Извините, говорит, я думал…» — «То-то, вот, говорю, думаете вы о чём не надо. Мне эти ваши мысли ни к чему». Выкатился он от меня, как мячик. Потом, вскоре, застрелился. Не люблю я этих земских, — фальшивый народ. Сосут мужика, тем и живы. Некуда девать учёных этих, ну — наладили им земство. Считайте! Они считают. Человеку всё едино, что делать, только жалованья ему побольше давай…

 

А часовщик Корцов, по прозвищу Лягавая Блоха, маленький, волосатый человечек с длинными руками, — патриот и любитель красоты.

Нигде нет таких звёзд, как наши, русские! — говорит он, глядя в небо круглыми глазами, плоскими, как пуговицы. — И картошка русская — первая по вкусу на всей земле. Или — скажем — гармонии, лучше русских нет! Замки. Да — мало ли чем можем мы нос утереть Америкам этим.

Он сочиняет песни и, выпивши, сам поёт их. Стихи его как будто нарочно, надуманно нелепы, но песня, которую он поёт чаще других, такова:

Сиза птичечка, синичка.

Под окном моим поёт,

Она маленько яичко

Послезавтрея снесёт.

Я скраду яичко это,

Положу в гнездо сове,

Пусть что будет, то и будет

Моей буйной голове.

Ах, к чему мне ночью снится,

Будто череп мой клюёт

Та сова, ночная птица,

Что, одна, в лесу живёт?

Корцов поёт эту песню на удалой, весёлый мотив. А череп у него аккуратно кругл, совершенно гол, только от уха до уха на затылке висит рыжеватая бахрома кудрявых волос.

Он любит восхищаться красотой природы, хотя окрестности города пустынны, вспухли бесплодными холмами, изрезаны оврагами, нищенски некрасивы. Но часовщик, стоя на берегу мутной, пахучей реки, отравленной войлочными заводами, восклицает с искренним чувством лирического восторга:

— Эх, красота же! Ширь, гладь. Иди куда хошь. До смерти люблю я эту красоту нашу!

Двор его дома грязен, густо зарос крапивой и репьём, забросан обломками дерева, железа, посреди двора гниёт широкий диван, из его сиденья торчат клочья волоса. В комнатах пыльно, неуютно, всё сдвинуто с места, к цепям стенных часов привешен, вместо гири, кусок свинцовой трубы. Где-то в углу стонет и ворчит больная жена, а по двору молча шмыгает сестра её, старая дева, жёлтая, худая, с оскаленными зубами; на ногах у неё опорки мужских сапог, подол подоткнут до колен и обнажает икры ног в синих узлах вен.

Корцов изобрёл замок, который заряжается тремя ружейными патронами и стреляет, если в него всунуть ключ. Замок весит двенадцать фунтов и имеет вид продолговатого ящика. По-моему — он должен стрелять в небеса, а не в того, кто решится отпереть его.

— Нет, прямо в морду угодит! — заверяет изобретатель.

Его любят как чудака. А может быть, горожанам нравится, что он несчастливо играет в карты, все обыгрывают его. Ему нравится сечь детей, говорят, что сына своего он засёк до смерти, но это не мешает знакомым приглашать Корцова как знатока дела для экзекуций над мальчишками, опустошающими сады и огороды.

 

Не спеша, заложив руки за спину, ходит по городу Яков Лесников, высокий, тощий, с длинной и узкой бородою и большим, унылым носом. Нечёсанный, грязный, он одет в какой-то балахон, подобие монашеской рясы, на вихрах его полуседых и жёстких волос торчит студенческая фуражка. Большие, водянистые глаза напряжённо вытаращены, как будто этого человека одолевает сон, а спать ему нельзя. Позёвывая, он смотрит вдаль, через головы людей и спрашивает встречных:

— Ну — как?

Ответы, видимо, не интересуют его, да они, наверное, знакомы ему:

— Так себе. Ничего. Живём.

Он славится как женолюб и великий распутник. Корцов, не без гордости, говорил мне:

— Он даже с испанкой жил! Ну, а теперь, конечно, и мордовками не брезгует…

Говорят, что Лесников — «незаконный» сын знатного лица — архиерея или губернатора. У него есть несколько десятин огородной земли и лугов, он сдаёт землю эту в аренду слобожанам и одиноко живёт на квартире у моего соседа, больного чиновника казначейства.

Как-то вечером он валялся в саду, на траве, под липой, пил пиво со льдом и рычал, зевал. К нему подошёл домохозяин, худенький, кисловато-любезный человечек в очках.

— Что, Яша?

— Скушно, — сказал Лесников. — Вот думаю, — чем бы заняться?

Поздно тебе заниматься делами…

— Пожалуй — поздно.

— Староват.

— Да.

Помолчали. Потом Лесников не торопясь проговорил:

Очень скушно. В бога, что ли, поверить?

Чиновник — одобрил:

— Это — не плохо. Всё-таки — в церковь ходить будешь…

А Лесников, с воем зевнув, сказал:

— Во-от…

 

Зимин, торговец галантерейным товаром, хитрый мужик, церковный староста, сказал мне:

— От ума страдают люди, он всей нашей путанице главный заводчик. Простоты нет у нас, потеряли простоту. Сердце у нас — честное, а ум — жулик!..

 

Сижу, глотая знойный воздух, вспоминаю речи, жесты, лица этих людей, смотрю на город, окутанный горячей, опаловой мутью. Зачем нужен город этот и люди, населяющие его?

Здесь Лев Толстой впервые почувствовал ужас жизни — «арзамасский», мордовский ужас, но — неужели только для этого жил и живёт город от времени Ивана Грозного?

Я думаю, что нет страны, где люди говорили бы так много, думали так бессвязно, беспутно, как говорят и думают они в России, а особенно — в уездной.

Арзамасские мысли случайны и похожи на замученных мальчишками, полуощипанных птиц, которые иногда, со страха, залетают в тёмные комнаты, чтоб разбиться насмерть о непроницаемый обман прозрачных, как воздух, стёкол окна. Бесплодные «синие» мысли.

Подсматриваю я за этими людьми, и мне кажется, что, прежде всего, они живут глупо, а потом уже — и поэтому — грязно, скучно, озлобленно и преступно. Талантливые люди, но — люди для анекдотов.

С реки доносится шум и плеск воды, — прибежали мальчишки купаться. Но их мало в городе, большинство ушло в лес, в поле и овраги, где прохладно. В садах поднимается голубой дымок, это проснулись хозяйки и разжигают самовары, готовясь к вечернему чаю.

Пронзительно верещит тонкий голос девочки:

— Ой, ма-амонька, ой, ро́дная, ой, не бей меня по животику…

И — точно в землю ушёл этот вопль.

Зной всё тяжелее. Солнце как будто остановилось. Земля дышит сухим, пыльным жаром. Кажется, что небо стало ещё более непроницаемым, — очень неприятна и даже тревожна эта тусклая непроницаемость небес. Можно думать, что это не то небо, как везде, а — особенное,

здешнее, плоское, отвердевшее, созданное тяжёлым дыханием людей странного города. Мреет сизая даль, приобретая цвета стекла, выгоревшего на солнце, и, как будто становясь плотнее, она близится к городу прозрачной, но непроницаемой стеною.

Чёрненькими точками бестолково мелькают мухи, это снова напоминает о непроницаемости стекла.

А тяжёлое, горячее безмолвие — всё гуще, тяжелее.

В тишине певуче звучит полусонный, разнеженный голос женщины:

— Таисья, — одеваисся?

И такой же голос, но более низкий, томно отвечает:

— Одеваюся.

Молчание. И — снова:

— Таисья, ты — голубо́?..

— Я — голубо-о́…

Пожары

Тёмной ночью февраля вышел я на Ошарскую площадь — вижу: из слухового окна какого-то дома высунулся пышный, лисий хвост огня и машет в воздухе, рябом от множества крупных снежинок, — они падали на землю нехотя, медленно.

Возбуждающе красив был огонь. Как будто в окно, под крышу дома, прыгнул из тепловатой, сырой тьмы красный зверь, изогнулся и грызёт что-то; был слышен сухой треск, так трещат на зубах птичьи кости.

Смотрел я на эти лисьи хитрости огня и думал: «Надо стучать в окна домов, будить людей, кричатьпожар!» Но кричать и двигаться не хотелось; я стоял, очарованно наблюдая быстрый рост пламени, а на коньке крыши уже мелькали петушиные перья, верхние ветки деревьев сада золотисто порозовели, и на площади стало светлее.

«Надо будить людей», — внушал я сам себе и — молча смотрел до поры, пока не заметил фигуру человека посреди площади; человек прижался к нелепой, чугунной колонне фонтана и, зрительно, был почти неотделим от неё. Я подошёл к нему. Это — Лукич, ночной сторож, кроткий старик.

— Ты что же? Свисти, буди людей!

Не отрывая глаз от огня, он сонным или пьяным голосом ответил:

Сейчас

Я знал, что он не пьёт, но видел в глазах его пьяную улыбку удовольствия, и меня не удивило, когда он, вполголоса, захлёбываясь словами, начал бормотать:

— Ты гляди, как хитрит, а? Ведь что делает, гляди-ко ты! Так и жрёт, так и жрёт, ну — сила! А малое время спустя назад маленький огонёчек высунулся около трубы, с долото, не больше, и начал долбить, и пошёл козырять. До чего это интересно, пожар, ах, господи

Он сунул в рот себе свисток и, качаясь на ногах, огласил пустынную площадь режущим уши свистом, замахал кистью руки — торопливо затрещала трещотка. Но глаза его неотрывно смотрели вверх, — там, над крышей, кружились красные и белые снежинки, скоплялся шапкой чёрный, тяжёлый дым.

Лукич ворчал, усмехаясь в бороду:

— Ишь ты, разбойник… Ну, давай будить людей… Давай, что ли…

Мы бегали по площади, стучали в окна и двери, завывая:

— Пожа-ар!

Я чувствовал, что действую энергично, однако — неискренно, а Лукич, постучав в окно, отбегал на средину площади и, задрав голову вверх, кричал с явной радостью:

— Пожа-ар, э-ей!

…Велико очарование волшебной силы огня. Я много наблюдал, как самозабвенно поддаются люди красоте злой игры этой силы, и сам не свободен от влияния её.

Разжечь костёр — для меня всегда наслаждение, и я готов целые сутки так же ненасытно смотреть на огонь, как могу сутки, не уставая, слушать музыку.

 

Пожар на Суетинском съезде в Нижнем; горят дома над узкой щелью оврага; овраг, разрезав глинистую гору, круто спускается из верхней части города в нижнюю, к Волге. Пожарная команда не могла, по условиям местности, подъехать близко к пожару, машины и бочки воды стоят на съезде, внизу, шланги протянуты вверх по срезу оврага, а сверху падают вниз головни, катятся огненные брёвна. Густая толпа зрителей стоит на другой стороне съезда, оттуда пожар прекрасно виден, но несколько десятков людей спустились вниз, где их сердито ругают пожарные и где падающие по откосу брёвна легко могут переломать им ноги.

Чтоб видеть, как огонь пожирает старое дерево ветхих домов, люди должны неудобно задирать головы вверх, на лица им сыплется пепел, кожу кусают и жалят искры. Это не смущает людей, они ухают, хохочут, орут, отбегая от бревна, которое катится под ноги им, ползут на четвереньках по крутому срезу противоположной пожару стороны оврага и снова, чёрными комьями, прыгают вниз. Эта игра особенно увлекает солидного человека, в щегольском пальто, в панаме на голове и в ярко начищенных ботинках. У него — круглое, холёное лицо, большие усы, в руке — палка с золотым набалдашником, он держит её за нижний конец, размахивает

Скачать:PDFTXT

попы, монахи, а? А ежели я в полицию заявлю, что вы меня к неверию склоняете?» Испугался он: «Извините, говорит, я думал…» — «То-то, вот, говорю, думаете вы о чём не