Неистово враждую со всякой философией, хотя — хотя, конечно, понимаю, что философия — неизлечимая болезнь мозга. Кратко говоря, я — человек, который отказался принимать пустяки серьёзно, обманывая себя и других. То, что именуется культурой, вся внешняя и внутренняя мишура, увлекающая людей всё глубже и далее в хаотическую бесполезность… впрочем, вы, наверное, поклонник культуры? Я не хотел бы огорчить вас…
— Огорчайте, — и разрешил ему и попросил я. — Мне так хочется понять, что за человек вы?
— Вот как? Ну, что ж…
Сотней ловко сказанных слов этот человек разрушил культуру в пыль и прах. Он сделал это с весёлой яростью, подобной ярости гимназиста, который, кончив учиться, уничтожает учебник. Свежесть ночи, сжимая, умаляла доктора; засунув руки в рукава рубахи, он скорчился и, тоненький, гибкий, стал похож на подростка. Внизу, далеко, во тьме, повис растрёпанный пучок огней, он плыл на север, откуда тьма дышала сыростью. В окнах домов города, вздрагивая, исчезали жёлтые пятна, и казалось, что дома, один за другим, быстро низвергаются в черноту моря.
— Я был красив, ловок, умел говорить забавно, и меня очень любили женщины. На одной из них, актрисе, я женился, когда мне было тридцать лет; женился из упрямства, она любила меня меньше других. В то время я уже чувствовал, что всё это — театрики, концертики, разговорчики о литературе, ахи и охи по вопросам политики — не для меня. После того, как увидишь человек двадцать, тридцать, а то и сотню людей, которых неизвестно зачем грызут и убивают мучительнейшие болезни, — Чайковский, Островский, Достоевский и прочие подобные напоминали мне равнодушнейшую и противную старуху Букину, сиделку больницы; она имела гнусную привычку утешать больных и умирающих, сладко рассказывая им про ужасы ада. Я чувствовал себя в культуре чем-то вроде приказчика в магазине модных вещей: лично мне эти вещи не нужны, а приходилось возиться с ними, даже пользоваться ими и хвалить — из вежливости. Жизнь суть драка; вежливость же — тот фиговый лист, которым можно прикрыть скотское и звериное в человеке. У меня хорошая талия, я не любил подтяжек, брюки и без них сидели хорошо, а жена требовала, чтоб я носил подтяжки, — все носят! И — представьте! — на этой почве — подтяжки, галстухи, книги — мы с женою драматически ссорились. Я думаю, что она часто устраивала мне сцены из профессиональных побуждений, для практики. Она часто говорила мне: «О, Аркадий, нигилизм не в моде!» Она — не глупая женщина, и даже говорили, писали — талантлива.
Доктор засмеялся, — не очень весело, как показалось мне. Потом, извиваясь на земле, сказал:
— Кажется, будет дождь, чёрт его возьми!
Вынул из кармана брюк войлочную крымскую шляпу и туго натянул её на свой лысый череп.
— Рассказывать — долго. И — скучно. Мораль — проста: если я осуждён на смерть, я имею право жить, как хочу. Человеческие законы совершенно не нужны мне, если стихийный закон всеобщего уничтожения обязателен и для меня. Вы меня встретили там, на Кубани, как раз в те дни, когда я догадывался об этом. Но, разумеется, идея пришла постфактум, как говорили римляне, лучшие люди мира, ибо всякий сентиментализм, гуманизм и прочее такое было органически, решительно враждебно им. Идеи всегда являются после фактов, их вызывает наша дурная привычка оправдываться, объясняться. Зачем оправдываться? Не знаю. Да. В сущности, я отошёл, потому что захотел, а объяснение явилось потом. Уродливо много в жизни нашей обязанностей, ответственностей и прочих комедий. Не хочу комедии, сказал я сам себе и — раскланялся с культурой. С того дня прошло — лет десять. Я прожил их очень интересно, вполне независимо и надеюсь так же прожить ещё лет десяток. Ну-с, спасибо за компанию и — до свидания в лучшем мире!
— Это — в каком?
— О, разумеется — здесь, на земле, но в том, где я живу. Надеюсь, что вы сопьётесь и это возвратит вас на правильный путь — прочь от пустяков, прочь!
Он быстро пошёл вниз, в сторону Мордвиновского парка, и вслед ему стеклянными бусами посыпался дождь, зашуршала трава… Дня два искал я его в кофейнях базара, в ночлежках, в порту, но не нашёл. Хотелось ещё раз послушать его речи.
Мамин-Сибиряк написал рассказ о встрече босяка-доктора с его женою, знаменитой артисткой. Не помню, как озаглавлен этот рассказ. Босяк изображён в нём несчастненьким пьяницей и не похож на человека, каким доктор Рюминский захотел показаться мне.
Людей такого типа, — людей, по их словам, сознательно ушедших от «нормальной» жизни, — должно быть, немало на Руси. Вот ещё заметка «Нового времени» о человеке, видимо, подобном доктору Рюминскому.
Во время одной из облав, устроенных чинами полиции, задержан, — по словам «Варшавского курьера», — оригинальный бродяга, некто Г., человек уже пожилой, лет 50. Все документы его оказались в порядке, и он не мог только указать своего места жительства. По наведённым справкам, Г. оказался состоятельным человеком, любящим сильные ощущения. Интересуясь жизнью бродяг и бездомных, он, после смерти жены, поместил дочь в один из пансионов, а сам начал бродячую жизнь профессиональных бродяг, ночуя в печах кирпичных заводов и т. п. Только зимой, во время сильных морозов, Г. возвращается в Варшаву и переживает морозы в одной из гостиниц. Захваченный вместе с толпой бродяг, Г. обещал переменить образ жизни, «хотя, — добавил он, — ручаться за это не могу».
В девяностых годах я собирал заметки на эту тему и собрал их десятка три, но в 905 году пакет, в котором они хранились, отобранный у меня при обыске, был потерян в Петербургском жандармском управлении. Лично я встретил таких людей тоже немало. Особенно памятен для меня Башка, человек, которого я видел на постройке железной дороги Беслан — Петровск.
В тесной горной щели, среди суетливой толпы рабочих, он сразу привлёк моё внимание: он сидел на солнечной стороне ущелья, в груде взорванных динамитом камней, а у ног его сверлили, дробили и возили камень пёстрые, шумные люди. Полагая, что этот человек — «начальство», я пробрался к нему и спросил: нет ли работы? Тоненьким, сверлящим ухо голосом он ответил:
— Я не идиот, я не работаю.
Уже не впервые слышал я слова такого тона, они не удивили меня.
— Что же вы делаете здесь?
— Видишь — сижу, курю, — сказал он, оскалив зубы.
В широкой разлетайке, в котелке с оторванными полями, он напоминал летучую мышь. Его маленькие острые уши торчали настороженно. У него большой лягушачий рот; когда он улыбнулся, нижняя губа дрябло опустилась, открыв плотную линию мелких зубов. Это сделало улыбку холодной и злой. Глаза его — необыкновенны: в узком золотистом кольце белков мерцают тёмные, круглые зрачки ночной птицы. Лицо — голое, точно у пастора, ноздри длинного, тонкого носа уродливо сплющены. В длинных пальцах музыканта он держал толстую папиросу, быстрым жестом совал её в рот, глубоко втягивал дым и кашлял.
— Вам вредно курить.
Он ответил очень быстро:
— А тебе — говорить, сразу видно, что глуп…
— Спасибо.
— Носи на здоровье.
И, помолчав минуту, искоса посмотрев на меня, он посоветовал несколько мягче:
— Уходи, здесь работы нет!
В небесах над ущельем озабоченно хлопотал ветер, сгоняя облака, точно стадо овец. На солнечной стороне ущелья качались рыжие, осенние кусты, сбрасывая мёртвый лист. Где-то близко рвали камень, гулкий гром перекатывался по горам; визжали колёса тачек, мерно стучал молот, загоняя в горную породу стальные «иглы», высверливая глубокие дыры для зарядов.
— Жрать хочешь? — спросил горбун. — Сейчас засвистят к обеду. Сколько вас шляется по земле, — заворчал он, сплюнув.
Пронзительный свисток разрезал воздух, — точно металлическая струна хлестнула по ущелью, заглушив все звуки.
— Иди, — сказал горбун.
Быстро разбрасывая по камням свои руки, ноги, ловко цепляясь ими, он, точно обезьяна, бесшумно и уродливо скатился вниз. Обедали сидя на камнях и тачках вокруг котлов, ели кашицу из проса с бараньим салом, горячую и очень солёную. За нашим котлом шесть человек, не считая меня. Горбун вёл себя, как власть имущий; отведав кашицу, он сморщил голое своё лицо и, грозя ложкой старику в дамской соломенной шляпе, закричал сердито:
Пятеро людей зарычали, большой чёрный мужик предложил:
— Кашу варить можешь? — спросил меня горбун. — Не врёшь? Смотри же! Вот этого попробуем, — распорядился он, и все согласились с ним.
После обеда горбун ушёл в барак, а старик кашевар, добродушный и красноносый, показывая мне, где лежит сало, просо, хлеб и соль, вполголоса говорил:
— Ты не гляди, что он горбат, он — барин, помещик, предводителем дворянства был, да-а! Голова! Он у нас вроде бы старосты, да-а! Все счета-расчёты ведёт, ух строгой! Он — редкой, да-а…
Через час в ущелье снова загрохотала работа, забегали люди, а я стал мыть в ручье котлы и ложки, зажёг костёр, повесил над ним чайники с водой, потом принялся чистить картофель.
— Был поваром? — раздался тонкий голос горбуна; он подошёл неслышно, встал сзади и внимательно смотрел, как я действую ножом. Когда он стоял, его сходство с летучей мышью увеличивалось.
— В полиции не служил? — спросил он и тотчас же сам себе ответил:
— Впрочем — молод.
Взмахнув крыльями разлетайки, точно нетопырь, он прыгнул на камень, на другой, быстро взобрался на гору и сел там, густо дымя папиросой.
Моя стряпня понравилась, рабочие похвалили меня и разбрелись по ущелью, трое начали играть в карты, человек пять стали мыться в горном холодном ручье; где-то, среди камней и кустов, запели казацкую песню. В этой группе было двадцать три человека, считая меня и горбуна, все они обращались к нему на «ты», но уважительно и даже как будто со страхом.
Он молча сел на камень у костра, разгребая угли длинной палкой, около него, не спеша, собралось человек десять; чёрный мужик, точно огромная собака, растянулся у его ног, тощенький, бесцветный парень просительно сказал:
— Да — не возитесь! Тише…
Горбун заговорил, ни на кого не глядя, внушительно и звонко:
— Значит: есть судьбы, подсудьбинки и доли…
Я удивлённо взглянул на него; заметив это, он строго спросил:
— Ну?
Все уставились на меня, чего-то ожидая; смотрели — неприязненно. Помолчав, плотнее окутав плечи, горбун продолжал:
— Доли — это вроде ангелов-хранителей, только их приставляет к человеку Сатана.
— А — душа? — тихонько спросил кто-то.
— А душа — птица, которую ловит Сатана, — вот!
Говорил он чепуху, но — страшную. Он, видимо, знал статью Потебни «О доле и сродных с нею существах», но серьёзное содержание научной