Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924

нас?

Хорошо понимает значение культуры:

— Это глупо — говорить, что культура буржуазна и мне вредна. Культура — наша, законное наше дело и наследство. Мы сами разберём, что лишнее и вредное, сами и отбросим. Сначала надо поглядеть, что чего стоит. Кроме нас, никто не смеет распоряжаться. Недавно у нас, на Сампсониевском, один мил друг часа полтора культуру уничтожал, я думал: человек этот хочет доказать мне, что лапоть лучше сапога. Учителя, тоже! Уши рвать надо таким…

 

Профессор 3., бактериолог, рассказал мне:

Однажды, в присутствии генерала Б., я сказал, что хорошо бы иметь обезьян для некоторых моих опытов. Генерал серьёзно спросил:

— «А — жиды не годятся? Тут у меня жиды есть, шпионы, я их всё равно повешу, берите жидов!»

— И, не дожидаясь моего ответа, он послал офицера узнать: сколько имеется шпионов, обречённых на виселицу? Я стал доказывать его превосходительству, что для моих опытов люди не годятся, но он, не понимая меня, говорил, вытаращив глаза:

— «Но ведь люди всё-таки умнее обезьян; ведь если вы вспрыснете человеку какой-нибудь яд, он вам скажет, что чувствует, а обезьяна — не скажет!»

— Возвратился офицер и доложил, что среди арестованных по подозрению в шпионаже нет ни одного еврея, все цыгане и румыны.

— «И цыгане — не годятся? — спросил генерал. — Жаль!..»

 

Вспоминая о евреях, чувствуешь себя опозоренным.

Хотя лично я, за всю жизнь мою, вероятно, не сделал ничего плохого людям этой изумительно стойкой расы, а всё-таки при встрече с евреем тотчас вспоминаешь о племенном родстве своём с изуверской сектой антисемитов и — о своей ответственности за идиотизм соплеменников.

Я честно и внимательно прочитал кучу книг, которые пытаются обосновать юдофобство. Это очень тяжёлая и даже отвратительная обязанностьчитать книги, написанные с определённо грязной целью: опорочить народ, целый народ! Изумительная задача. В этих книгах я ничего не нашёл, кроме моральной безграмотности, злого визга, звериного рычания и завистливого скрежета зубов. Так вооружась, можно доказывать, что славяне да и все другие народы тоже неисправимо порочны.

А не потому ли ненавидят евреев, что они, среди других племён мешанной крови, являются племенем, которое — сравнительно — наиболее сохранило чистоту лица и духа? Не больше ли «Человека» в семите, чем в антисемите?

 

Постыдному делу распространения антисемитизма в массах весьма сильно способствуют сочинители и рассказчики «еврейских» анекдотов.

Странно, что среди них нередко встречаешь евреев. Может быть, некоторые из них хотят показать, как хорош печальный юмор еврейства… и этим надеются возбудить симпатию к своему народу у врагов его? Может быть, другие анекдотисты желали бы — показывая еврея смешным — убедить идиотов, что он вовсе «не страшен»? Но разумеется — среди них есть выродки и негодяи народа своего.

Таких «анекдотистов» было, мне кажется, особенно много в восьмидесятых годах. Весьма славился Вейнберг-Пушкин, говорили, что он брат П.И. Вейнберга — «Гейне из Тамбова», отличного переводчика Генриха Гейне. Этот Вейнберг-Пушкин даже издал книжку или две очень глупых и бездарных «Еврейских анекдотов» или «Сцен из быта евреев». Мне нравилось слушать его рассказы, — рассказчик он был искусный, — и я ходил в Панаевский сад в Казани, где Вейнберг выступал на открытой эстраде. В то время я был булочником.

Однажды я пошёл туда с маленьким студентом Грейманом, очень милым человеком; он потом застрелился. Меня очень смешили шуточки Вейнберга, но вдруг рядом со мною я услышал хрипение, то самое, которое издаёт человек, когда его душат, схватив за горло. Я оглянулся — лицо Греймана, освещённое луною и красными фонарями эстрады, было неестественно: серо-зелёное, странно вытянутое, оно всё дрожало, казалось, что и зубы дрожали, — рот юноши был открыт, а глаза влажны и, казалось, налиты кровью. Грейман хрипел:

— Сволоч-чь… о, с-сволочь

И, вытянув руку, поднимал свой маленький кулачок так медленно, как будто это была двухпудовая тяжесть.

Я перестал смеяться, а Грейман круто повернулся, нагнул голову и ушёл, точно бодая толпу зрителей. Я тоже тотчас ушёл, но не за ним, а в сторону от него и долго ходил по улицам, видя пред собою искажённое лицо человека, которого пытают, и хорошо поняв, что я принимал весёлое участие в этой пытке.

Разумеется, я не забыл, что люди делают множество разнообразных гадостей друг другу, но антисемитизм всё-таки я считаю гнуснейшей из всех.

 

Горит здание окружного суда.

Уже провалилась крыша, внутри стен храпит огонь, жёлто-красная вата его лезет из окон, вскидывая в чёрное небо ночи бумажный пепел. Пожар не гасят.

Бешенством огня любуются человек тридцать зрителей. Чёрными птицами они стоят у старинных музейных пушек орудийного завода, сидят на длинных хоботах. В хоботах этих есть что-то глупое и любопытствующее; все они уклончиво, косо вытянуты в сторону Государственной думы, где кипит жизнь, куда свозят на автомобилях и ведут арестованных генералов, министров, куда тёмными кучами торопливо идут и бегут люди.

Молодой голос звонко кричит:

— Товарищи! Кто хлеба кусок обронил?

Около пушек ходит, как часовой, высокий, сутулый человек в бараньей, мохнатой шапке, лицо его закрыто приподнятым воротником овчинной шубы. Остановился, глухо спрашивает кого-то:

— Что же, значит решено судимость похерить? Наказания — отменяются, что ли?

Ему не отвечают. Ночь холодна. Скорченные фигуры жителей недвижимо, очарованно смотрят на огромный костёр в камнях стен. Огонь освещает серые лица, отражается в неживых глазах. Люди на пушках какие-то мятые, трёпаные, удивительно ненужные в эту ночь поворота России на новый, ещё более трудный, героический путь.

— Я говорю: преступники-то как же? Судов не будет, что ли?

Кто-то отвечает негромко, насмешливо:

— Не бойся, не обидят тебя, осудят.

И лениво тянется странная беседа ночных, ненужных людей:

Судить — будут.

— Кто это поджёг?

— Судимые, конечно. Воры.

— Им — выгода

— Вот такие, как этот

Человек в мохнатой шапке говорит строго и громко:

— Я — не судимый, не вор, а суду этому сторож. Никого нет, а я — тут!

Сплюнув под ноги себе, он долго, тщательно шаркает по камню панели тяжёлой, кожаной галошей, растирая плевок, потом говорит:

— Я сомневаюсь: ежели решено простить всех, так это — рано. Сначала уничтожить надо всю преступность. Бумагу жечь, дома жечь — пустяки! Преступников искоренить надо сначала, а то опять начнём бумаги писать, суды, тюрьмы строить. Я говорю: сразу надо искоренить весь вред… Всю старинку.

Тряхнув головою, он добавил:

— Я вот пойду, скажу им, как надо

Круто повернулся и пошёл по Шпалерной, к Думе; люди проводили его неясной, насмешливой воркотнёй, один из них засмеялся и стал кашлять бухающими звуками.

Этот человек был первый, который решительно выдвинул не от разума, а, видимо, от инстинкта своего лозунг:

Надо всё искоренить.

Теперь, летом, речи на эту тему звучат всё твёрже и чаще.

Вчера, после митинга в Народном доме, бородатый солдат воодушевлённо, заикаясь и глотая слова, размышлял пред толпою человек в полсотни:

— Они чего говорят? Они опять то самое, через что погибаем. Нет, братья, дадимтя им всего; натя, пейтя, ешьтя, разговаривайтя промеж себя, а нам, народу, не мешайтя! Мы — сами. Мы, значится, положили выполоть всю сор-траву вашу, мы желам выкорчевать все пенья, коренья — во-от! Так ли?

Люди десятками голосов утвердили:

— Так. Верно.

То-то. Им надо прямо сказать: отходи, господа, в сторону, не путай, не мешай. Пей, ешь, а нас — не тронь. Они говорят: опять наступай, опять воюй. Не-ет, братья, мы уж наступили друг дружке на животы, не-ет! Так ли?

Толпа почти единогласно согласилась:

— Так.

 

Заявления о необходимости коренной — социальной — революции раздаются всё громче, идут от массы. В массе возникает воля к самодеятельности, к жизни активной. Эта воля должна организовать её, сделать политически зрячей.

«Вождям» не верят. На днях в цирке «Модерн» молодой парень, видимо шофёр, ловко играл созвучными словами «вожди» и «вожжи» — человек двести слушало его и одобряло смехом.

И с каждым днём жизнь принимает всё более серьёзный, строгий характер: всюду чувствуется напряжение её сил…

Садовник

17-й год, февраль

Брызгая грязью на стены домов, на людей, по улице мчатся с грохотом и ревом автомобили. Они туго набиты солдатами, матросами и ощетинились стальными иглами штыков, точно огромные взбесившиеся ежи. Иногда сухо щелкают выстрелы. Революция. Русский народ суетится, мечется около свободы, как будто ловит, ищет ее где-то вне себя. В Александровском саду одиноко работает садовник, человек лет пятидесяти; коренастый, неуклюжий, он спокойно сметает лист и сор с дорожек и клумб, сгребает подтаявший снег. Его, видимо, нимало не интересует бешеное движение вокруг, он как бы не слышит рев гудков, крики, песни, выстрелы, не видит красных флагов. Наблюдая за ним, я жду. когда он поднимет голову, чтоб посмотреть на людей, бегущих мимо него, на грузовики, сверкающие штыками. Но, согнувшись, он упрямо работает, точно крот, и, кажется, так же слеп.

 

Март

По улице, по дорожкам сада, направляясь к Народному дому, медленно шагают сотни, тысячи серых солдат, некоторые из них везут за собой на веревочках пулеметы, точно железных поросят. Это пришел из Ораниенбаума какой-то неисчислимый пулеметный полк; говорят, что людей в нем более десяти тысяч. Им некуда девать себя, они с утра бродят по городу, ищут пристанища. Обыватели боятся их, — солдаты устали, голодны и злы. Вот несколько человек уселось и разлеглось по краям большой круглой клумбы, разбросав на ней пулеметы, ружья, вещевые мешки. Не спеша, к ним подходит с метлой в руках садовник и сердито увещевает:

— Ну, где разлеглись? Тут — клумба, цветы посажены будут. Ослепли? Детское место. Вставай, уходи!

И сердитые вооруженные люди покорно сползают с клумбы.

 

Июль, 6-е

Солдаты, в металлических шлемах, вызванные с фронта, окружают Петропавловскую крепость; не торопясь, они идут по торцам дороги, по саду, тащат пулеметы, небрежно несут ружья. Иногда тот или другой добродушно покрикивает обывателям:

— Расходись, сейчас стрелять будут!

Горожанам хочется посмотреть сражение, они молча, крадущейся лисьей походочкой, идут по следам солдат, прячутся за деревьями и вытягивают шеи, жадно заглядывая вперед.

В Александровском саду на куртинах цветут цветы, по дорожкам сада ходит садовник. Он в чистом переднике, в руках у него лопата, он покрикивает на зрителей и солдат, как на баранов:

— Куда? Куда лезешь на траву? Нет вам места по дороге?

Бородатый, железноголовый мужик в солдатской форме, держа ружье под мышкой, говорит садовнику:

— Гляди, дядя, застрелим…

— Иди знай! Застрельщик

— Воюем, брат

— Ты воюй, а у меня свое дело.

— Это так. Покуритьнету?

Доставая из кармана кисет, садовник громко ворчит:

— Ходите, где нельзя.

Война!

Мало ли что! Воевать — просто, а я тут — один! Ты вот ружье-то почистил бы, заржавлено ружье-то…

Верещит свисток, солдат, не успев закурить, бежит между деревьями, а садовник, плюнув вслед ему, кричит:

— Куда те черти понесли? Нет тебе дороги?..

 

Осень

Садовник

Скачать:PDFTXT

нас? Хорошо понимает значение культуры: — Это глупо — говорить, что культура буржуазна и мне вредна. Культура — наша, законное наше дело и наследство. Мы сами разберём, что лишнее и