в строки, не звучали в такт вальса, а расползались по белизне бумаги корявым узором мертвых, беззвучных знаков. Раздраженный бесплодным напряжением выразить нестерпимо волнующее, Платон видел, что эти черненькие знаки, сползая с конца пера, шевелятся на бумаге, растут, беспокойные и мохнатенькие, точно глаза Грека, шевелятся, как-будто издеваясь над Платоном. Тогда он мстительно давил каждый знак крестом, и бумага густо покрывалась крестами как тот угол кладбища, где зарывали нищих.
Ряды этих крестиков вызывали одуряющую скуку, и она, еще более обижая Платона, заставляла его приписывать крестикам ножки, усы, кружочки глаз, остренькие уши, пятипалые лапки, и вот, с листа бумаги на него смотрел созданный им мир толстеньких уродцев, длинные ряды существ, которые безмолвно убеждали его, что он все-таки способен создавать нечто свое, тоже капризное как слова и утешительно непохожее на скучные колесики часов. И было как-то горестно приятно хоронить свои мыслишки под черными крестиками…
Скоро после смерти Анания в городе начался мятеж, по улице пошли люди с флагами и портретами царя, они сбивали кулаками шляпы с прохожих, ударили и Платона палкой, отломив кусок поля его соломенной шляпы. Мятежниками командовал маляр Дерябин, в красной рубахе, толстый, он был удивительно и даже страшно похож на раздраженного снегиря, он неистово орал «Боже царя храни», и Платону казалось, что язык у него так же черен, туп и толст как у этой проклятой птицы.
Мятеж продолжался несколько дней и был прекращен пожаром на заводе спирта, но за эти дни Платон тоже почувствовал себя мятежником, оскорбленным человеком, которого безвинно бьют палкой по шляпе; было и еще что-то оскорбительное в этом мятеже маляра Дерябина, как-будто маляр возвращал Платона к прошлому, под лестницу, навязчиво воскрешая воспоминания о ночном шорохе тараканов, свисте снегирей, побоях отца.
Вспомнив, как он уже дважды ловил тараканов и мух на портрет царя, Платон купил за десять копеек раскрашенное изображение голубоглазого человека с подписью под ним «Благоверный» и «Вождь народа», густо смазал его патокой, смешанной с гуммиарабиком, и прикрепил к стене комнаты. Тараканов погибло немного, но мухи покрыли портрет почти сплошь, так что Грек, видимо, даже не узнал, кто это изображен.
— Ага, сколько приклеилось подлых, — сказал он, мельком взглянув на ловушку, и задумался, почесывая грудь, против сердца. А за чаем он сказал:
— Ты, Еремин, соблюдай осторожность, чуть услышишь — идет это стадо, магазин запирай. Эти скандалы не для нас, будь человеком независимым, ни туда, ни сюда. Это шум для дураков, а твое дело умное: поел, попил, полюбил да помер. На остальное — плюй с горы.
Обжигаясь, он торопливо хлебал чай, жевал черными зубами вязкий рахат-лукум — он приносил его с собою в кармане рыжего, мохнатого пальто с перламутровыми пуговицами, потирал лицо так крепко, как-будто хотел сломать свой копченый нос, и бормотал.
— Ты — помалкивай, да! Дни эти хорошо пахнут. Все обалдели. Картошку за яблоко съедят, а не то, что… Да. Теперь — р-раз! И — готово. Хватит на все продолжение жизни. В Крым поеду. Даже на Кавказ, может-быть. А — в Вену? И в Вену можно… Да. Где Паламидин, Эраст? Каюк! Достань-ко его голой рукой!
Платон не чувствовал желания понять болтовню Грека, но Грек, забавный и непохожий на обыкновенных людей, нравился ему. Однажды Платон спросил его:
— Вы женаты, Эраст Константинович?
Грек удивился:
— Я? Еще бы. Я, брат, так был женат… У меня даже и дети были. О-у!
Он закрыл глаза, свистнул тихонько и горячо, с гордостью, сказал:
— А теперь у меня любовница. Это все знают, чудак. Третья. Необыкновенная, по-французски говорит, в оперетке пела, у нее ножка сломана… Любовница, братец, дело дорогое. Одни ботинки — ого-го! Не говоря о шляпах. Ботинки, братец мой, это очень тащит рубль! Очень. Ну, однако, — необходимая вещь: человек начинается с головы, а женщина — с ног. Запомни!
Иногда Грек, являясь ночью, со двора, приводил тоже очень интересного человека — бритого как повар, красивого как женщина и ласкового точно собака. Был он среднего роста, очень строен, ловок подобно акробату, костюм сидел на нем как трико. Был вежлив; серые глаза его ласково улыбались, всегда обещая сказать что-то необыкновенно милое, интересное, но говорил он с великой осторожностью, вполголоса, так бережно, как-будто он отливал слова свои из тончайшего стекла. В нем было что-то приятно-ленивенькое. Левую руку он всегда держал в кармане брюк, тихонько побрякивая, позванивая там монетами. Платон заметил, что иногда человек этот, раньше чем ответить на вопрос, вынимал из кармана золотой, крутил его на столе, внезапно накрывал ладонью и, если монета ложилась орлом вверх, — он отвечал отрицательно, кратко:
— Нет.
Грек называл его Агатом, Агашей, порхал вокруг летучей мышью, и уговаривал:
— Агаша, да прими же в расчет дурость времени, обалдение людей.
— Не винтись, Грек, грешник, — ласково отвечал Агат, прихлебывая из чайного стакана темное вино, от которого исходил странный запах клопа и ладана.
— Ой, Агат, — вздыхал Грек.
— Не мешай судьбе, — говорил Агат.
Платону очень хотелось понять, чем занимается этот щеголь и красавец и чем еще, кроме своего мастерства, занят Грек? Почему он ходит с Агатом по ночам и становится все более беспокойным?
И вот, однажды утром, когда Грек, натрепав за что-то уши Коське, исчез, Платон подумал вслух:
— Что он делает?
— Фальшивые деньги, конешно…
— З-з-з, — процедил Платон сквозь зубы, испуганно повернувшись в кресле, глядя в угол, — там в пыльном сумраке, пауком сидел на полу Коська, скрепляя порванные цепи гирь, щелкая плоскогубцами, и качал бритой, медноволосой башкой.
— Зачем? — спросил Платон. — То есть…
— Н-ну, — ответил Коська тихо и сердито, — хочет хорошо жить.
— Врешь, — сказал Платон, уже зная почему-то, что Коська прав.
— Ну, — отозвался шершавый мальчик.
Платон, смигнув из глаза лупу на ладонь, как это делал Ананий, задумался:
— Такой тщедушный, живет без слов, как мышь, а — вот что знает! Фальшивые деньги, конечно, так и есть. Грек погубит меня, чорт его возьми. Надо искать другое место. Даже уехать в другой город.
Темным волнующим ручьем протекали быстрые минуты, полные тревоги. Коська в углу позвякивал цепями, напоминая о кандалах арестантов, которые ежемесячно проползали серой вереницей крыс по улице к вокзалу. Чувствуя себя развинченным, ослабевшим от испуга, Платон, искоса поглядывая на медный шар Коськиной головы, сказал:
— Болтаешь зря, ерунду…
— Я только вам.
— Из твоей башки десяток маятников надо бы нарезать.
— Чать голова внутри пустая, — удивленно напомнил Коська и прибавил:
— А вы — не деретесь.
— Нет, его не испугаешь, — снова задумался Платон. — И не за что пугать, это хорошо, что он сказал.
До этих минут мальчишка ничем не удивлял его, он казался глупым, как все мальчишки, тараканов называл «ползуканами», а разбив чайный стакан, сказал:
Однажды, посланный Агатом в дом Мелиты Шварцман, Коська принес оттуда большой ворох разноцветных лоскутков.
— Это что? — спросил Платон.
— Лоскусочки.
— Почему?
Платон не знал — почему.
— А зачем тебе?
— Сестре.
Почему-то не верилось, что у такого пыльного человечка есть сестра. Вспомнив все это о Коське, Платон подумал, что мальчишка, может-быть, только притворяется глупым, а на самом деле он — хитрый и приставлен следить за Платоном.
— Уйду отсюда…
Вечером, тревожно звякнув всеми стеклами и колокольчиком, распахнулась дверь с улицы, вторгся Грек, густо посоленный снегом, и начал ругаться:
Платон смигнул на ладонь лупу и сказал торопливо, но со всей твердостью, на какую был способен:
— Я не хочу больше работать у вас, рассчитайте меня.
Грек, снимавший пальто, развел руки, и пальто повисло за спиной его как огромные крылья. Он спросил:
— Это что еще?
И обвел Платона строгим, связавшим его взглядом.
— Дурак.
— Не ругайтесь, я не мальчик.
— Еще в морду дам, — обещал Грек и крикнул Коське. — Прими пальто, не видишь?
Он быстро прошел в комнату, толкнув Коську вперед себя; минуты через две шопота Коська взвизгнул:
— Дяденька, — ой! Вы сами велели…
Дверь отворилась, Коська стремглав бросился на улицу, загремел ставнями окна и двери, вогнал с улицы в магазин темноту.
Платон, вздохнув, подумал:
— Не буду зажигать огонь и не пойду к нему.
Но Грек сам вошел в магазин, налил его светом электричества и сразу ожег Платона струею горячих слов.
— Так, значит, я делаю фальшивые деньги, да?
Он топнул ногою и понизив голос, спросил:
— А кто царские портреты патокой мажет? А кого вешают за это? Кого в каторгу? Царь-то где? Вот я покажу его так, как он есть, с мухами, царь-то у меня спрятан! Ты, дурак, бабьи волосы, думаешь: это — шутки?
Слова Грека не очень пугали Платона, но жутко было это копченое, чернозубое лицо, и нехорошо сверкали голые, грязно масляные глаза. Грек говорил быстро, следить за его словами Платон не успевал, и ему казалось, что Грек играет им, подкидывает его как мяч: угрожая, издеваясь, посмеиваясь и успокаивая, он не давал верить ни угрозам, ни утешениям. Было бы лучше, понятнее, если б он только грозил, но он насмехался:
— Орясина, я нарочно научил мальчишку испытать твою скромность, а ты ему поверил.
А вслед за этим он спрашивал:
— Деньги делает — кто? Царь! А царь тебе — кто? Ну?
— Не знаю, — сказал Платон, вспомнив побои отца, трепку ветеринара, угрожающее пение маляра Дерябина, свист снегирей.
— Не знаешь, а патокой мажешь? Врешь, у тебя тайное знакомство со студентами. Сибирь тебе!
Слова Грека брызгали точно корка лимона, если ее крепко пожать, и весь он трепетал как петух бегущий против ветра.
— Царь живет на твои деньги, в каждом его рубле девять гривен твои, даже — девяносто три копейки, — можешь это понять? Даже Коська понимает, что царь живет на наши деньги…
Пришел Агат, вежливо поздоровался с Платоном, улыбаясь выслушал рассказ Грека о том, как ловко Коська уличил Платона в легковерии, и сказал, вздохнув:
— Ерунда.
Потом, разглядывая черный ноготь пальца на левой руке своей, прибавил:
— Надо что-то делать решительно.
— Беспокоит? — осведомился Грек.
— Хоть отрубить.
Платона укусил страх, заставив подумать, что эти люди могут и его отрубить как больной палец. Ясно, что Агат пришел не случайно. Грек посылал за ним Коську, вот мальчик воротился и возится в комнате.
— Даже Коська, — повторил Грек, вскочив и надевая пальто, а Платон, чувствуя себя связанным, зажатым в тиски, сказал примирительно:
— То-то же, — проворчал Грек и, встряхнув с шапки растаявший снег, ушел. Агат, проводив его в комнату, ласково сказал там:
— Мальчик, теплой воды и тряпочку.
Он минут десять делал там