Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924

его были глубоко забиты в сухое лицо, как шляпки машинных гвоздей в мягкое дерево, например, в липу. Он искусно, тихонько отбивая пальцами левой руки такт, насвистывал трогательный марш Ендржиевского и — странно! — грустная мелодия, провожавшая кого-то далеко и, может-быть, навсегда, не мешала веселому журчанию речей милейшего Агата; он влюбленно смотрел на Платона и сеял мягкие слова.

— Я тоже к стихам очень склонен, только сочинять нет времени. Сочинять — забавное, очень смешное занятие.

Платон, слушая, соображал:

— Покорский, конечно, главный. Очень серьезный, даже неприятный. Никогда еще Агат не был таким милым. С ним говорить о серьезном будет очень просто.

Но Агат не торопился заговорить о серьезном, он любезно спрашивал:

— Вы стихи Баркова знаете? Нет? Жаль. Это — замечательные стихи в откровенном роде. Рахат-лукум этот лучшего сорта, вы что же мало кушаете?

Платон вежливо улыбался и ел клейкое лакомство, густо осыпанное сахарной пудрой; Покорский, куря желтую папиросу, строго смотрел в потолок, казалось он читает что-то, неразборчиво или мелко написанное, веки его напряженно дрожали.

Сейчас начнет о деле, — ждал Платон.

Агат рассказывал о дружбе и ссорах Баркова с сочинителем Пушкиным, он говорил так, как-будто сам присутствовал при этих ссорах.

Однажды, знаете, Пушкин так рассердился, что хотел побить ему морду, уже плеснул в рыло чаем, но Барков убежал в соседнюю комнату, притворил за собою дверь, и сейчас же запел, как в церкви:

Волною морскою

Скрылся Барков за доскою

От гонителя, мучителя,

Сашки Пушкина, сочинителя!

Конечно Пушкин расхохотался, помирился: удивительно ловок был этот негодяй, однако памятник поставили не ему, а Пушкину.

Агат засмеялся мягким смехом женщины, прижмурив глаза свои с блестящей иголочкой в центре карего зрачка.

Пора, — строго сказал Покорский; Платон вздрогнул, Агат же дернул цепочку часов на груди своей, часы, выскочив из кармана жилета, описали в воздухе золотую дугу и покорно легли на ладонь его:

— Да, пора, одевайтесь!

Платон был готов итти всюду, куда бы ни повел Агат, хоть в горящий дом. Он чувствовал, что от рыжего вина и рахат-лукума во рту его железисто горько, в голове мутно, а в животе бурчит, но за то на душе было легко, празднично прибрано, как бы присыпано сладкой, белоснежной пудрой.

Он заметил, что Покорский, свернув лист бумаги со стихами тонкой трубкой, сунул его в ручку самовара, это сделало самовар похожим на пожарного солдата с брандсбойтом и несколько примирило Платона с молчаливым человеком, наверное он не так суров, каким кажется.

— Вы любите девушек? — спрашивал Агат.

— Как сказать?

Никак не говорите, я сам знаю, не любить нельзя, это — как детская болезнь, говорит Покорский, в роде скарлатины или кори, так, Покорский?

Насвистывая свой марш, Покорский шагал твердо и мерно. Серебряный холод сковал землю, стеклянно хрустел под ногами, на голову и плечи давила металлическая тяжесть, дышать было так трудно, как-будто воздух замер, превратился в острые, злые колючки, и они вонзались в кожу щек, в лоб, и глаза. Но Агат, удивительный человек, шел распахнув пальто и хрустально звонкими словами спрашивал Платона:

— А каких девушек вы любите больше? Почему вас интересует бунт? Разве вы знакомы со студентами? Чем мешает вам царь?

От этих быстрых вопросов еще более мутилось в голове, Платон не успевал отвечать на них и только удивленно мычал, слушая Агата.

— Глуп, как двое.

Это сказал Покорский, негромко, равнодушно, трудно было понять, зачем он сказал это и о ком?

— Не про меня, конечно, он меня не знает, — подумал Платон. — Но разве можно сказать про Агата — глуп?

Думать уже не было времени, остановились у крыльца двухъэтажного скромного дома Мелиты Шварцман; красный фонарь накалил гладкую дубовую дверь без ручки; дверь нельзя было отворить с улицы, и это смутило Платона.

— Вот что, — сказал Агат, застегивая пальто, — вы, Еремин, идите и спросите Клаву, — вы знаете Клаву?

— Я тут никогда не был, это дорогой дом…

Ерунда. Мы съездим, пригласим еще одного парня, он очень смешной и хорошо поет песни; мы вернемся через десять минут. Помните — Клаву!

Он сам ткнул пальцем в кнопку звонка и, раньше, чем открылась дверь, скользнул с Покорским прочь, точно по льду на коньках, а Платон оперся плечом о стену, вдруг чувствуя, что земля под ним вздувается горбом, сдвигая его куда-то. Ему показалось также, что свет фонаря стал более густо красен и качается кругами, хотя ночь была безветренна.

— Я выпил лишнее, — сообразил Платон.

Дверь открыл благообразный человек в синеватой поддевке, он ловко снял пальто с Платона, облупив его как яйцо, сдвинул ногою галоши его под вешалку и спрятал руки за спину.

— Мне — Клаву.

— В кармане не держу. Наверх, — сказал человек грубым голосом ветеринара Беневоленского.

Лестница, покрытая, как в дворянском доме, красным ковром, то ложилась плоско, то вставала стеною, а сзади кто-то толкал Платона тупыми ударами в затылок.

Голова кружится.

Он остановился, схватившись за перила, глядя вверх, на чьи-то черные ноги. — Может-быть Агат потому и уехал, что я — пьяный, со мной нельзя говорить о серьезном.

— Мне — Клаву, — сказал он толстой, черной женщине, с крупными янтарями на груди.

— Клавдия, — крикнула она так пронзительно, что Платон пошатнулся.

— Содовой воды тоже, — сказал он икнув оттого, что много съел рахат-лукума, потом пробормотал, усмехаясь.

— Клава, халва

Коричневая стена пред ним раздалась, распахнулась, как шуба, из нее обнажилась девица, подхватила Платона под руку и повела его куда-то, вкусно говоря:

Какой беленький, мохнатенький! Выпил?

— Ух, — сказал Платон, чувствуя во рту вкус меди.

— Пересолил душеньку?

Платон засмеялся: забавно сказала она о пересоленной душе; душа — не рыба, а, наверное, похожа на херувима: головка с крыльями и больше ничего.

Душа — крылата, — напомнил он девице, а она, захохотав, сказала что-то про солдата, ведя его навстречу «Дунайским волнам»; волны раскачивали пол, выгибая и проваливая шашки паркета, на полу, совсем как в дворянском доме, качались разноцветные девицы, черные мужчины; по стене над пианино и лысой головой тапера прыгала желтая, голая женщина с бубном.

— Ой, его тошнит! — вскричала девица, оттолкнув Платона.

В маленькой комнате, похожей на магазин посуды, ему облили голову ледяной водою, дали выпить несколько капель нашатырного спирта, это разредило густое, душное облако, вдруг окутавшее его.

— Пришли они?

— Кто? — ворчливо спросила женщина с янтарями.

Агат и этот?

Агаткамень. Какой Агат?

— С бородкой, черный? Пришел?

Господи помилуй! — сердито вскричала женщина, размахивая полотенцем. Клавдия, позови Ермолая!

Она стала толкать Платона в спину, приговаривая:

— Никаких с бородками, мы не знаем, у нас заведение приличное, а вы не в себе и неспособный, идите-ко домой

Благообразный человек принял, обнял Платона, бережно свел его с лестницы, одел, осторожно выставил за дверь в синий холод ночи и, ударив по затылку, сказал:

Шантрапа!

Ударил он так сильно, что пальто Платона распахнулось, и он побежал, размахивая руками, боясь оторваться от земли.

Обиженный и больной, он не понимал: что случилось? Ошибся Агат и проехал с Покорским не в тот дом, или он пошутил над ним, сунув его к Шварцман?

Платон долго шел мелкими, быстрыми шагами по тихим улицам, по синеватым теням домов и чем дальше уходил, тем пустыннее, тише становилось вокруг, только снег хрустел все сильнее. В спину холодно светила луна, тяжелая, вязкая тень путалась под ногами, мешая итти и все кружилось: дома, связанные заборами, ошмыганные веники деревьев; стеною вставала огромная льдина неба в мелких трещинках звезд. Платон всползал на небо и, соскальзывая с него, как таракан со стекла, упирался руками, лбом в шаткие стены домов, покрытые инеем. Судороги рвали живот, стискивали горло, тупо били в голову, — мокрые волосы смерзались на висках, голова леденела и в ней медленно вращались тяжелые, медные колеса. Бессвязно и горестно думалось, что вот он идет куда-то в холоде, до боли сжимающем тело, а красавец Агат, наверно сидит где-то в теплой комнате, забыв о нем. И вообще о нем некому помнить, в жизни его никого нет, как на этой сонной, слепой улице. А, может-быть, Агат нанял извозчика и, объезжая публичные дома города ищет его? Он такой вежливый. Агат… Он — ловкий, часы у него летают, как летали бы у Лесли Мортона…

Острая, рвущая боль в животе обожгла его и остановила, внезапно ударив страшной догадкой:

Агат отравил меня рахат-лукумом.

Каждое слово пошатывало его, усиливая страх до того, что боль стала тише, а в голове быстро, отчетливо рождались трезвые мысли.

— Отравили рахат-лукумом и вином, потому что испугались — донесу. Это Грек научил Агата. Я — донесу, сейчас же. Я — в полицию…

Он побежал, задыхаясь, чувствуя, что его нахлестывает изнутри уже не боль, а страх; именно страх разрывает живот тупым ножом. Тихонько взвизгивая, жмурясь он, с разбега, наткнулся на широкие ворота в кирпичной стене, из деревянной конурки у ворот поднялось что-то мохнатое, большое и крикнуло:

— Куда лезешь?

— Это — какое здание?

— Это тебе не здание, а бойня.

— Спасибо, — пробормотал Платон, зная теперь, куда нужно итти; он даже хотел снять шапку, но шапка не снялась, больно дернув волосы на висках и затылке. Сунув в карманы оледеневшие руки, он пошел вдоль стены, а от ворот вслед ему сказали, должно быть, шутя:

— Завтра утром приходи, баран, — зарежем!

Платон остановился и ноющим голосом, обиженно, едва выговаривая слова, ответил:

— Меня рахат-лукумом отравили, а вы, — эх!

Боль притихла, но терзал стальной холод, мучительно сжимая грудь, сдавливая виски ледяным обручем; но все-таки мельком Платон подумал, что, может-быть, никогда еще ни одного человека не отравляли рахат-лукумом, и что это было бы не так страшно, если бы не мороз.

Сейчас он добежит до полиции, там доктор даст ему лекарство против яда, и если ему станет лучше, он скажет, что отравился сам, а завтра утром или через два, три дня, Агат, узнав, что он не донес полиции и не хочет мстить, попросит у него прощения за то, что отравил, и тогда они будут друзьями на всю жизнь.

От этой мысли стало как-будто не так горько, а впереди засверкал на земле бездымный, золотисто красный костер; Платон бросился к нему, выбежал на площадь, очутился у огня, наступив на лужу растаявшего снега и сунул одеревяневшую от холода ногу настолько близко к живому золоту огня, что рыжебородый извозчик предупредительно сказал:

— Зажаришь ножку, баринок!

От костра на площади было темнее, чем на улицах; две лошади дремали косясь на огонь, на мордах их густо осел иней, один извозчик, стоя у огня, закуривал папиросу, другой, рыжебородый,

Скачать:PDFTXT

его были глубоко забиты в сухое лицо, как шляпки машинных гвоздей в мягкое дерево, например, в липу. Он искусно, тихонько отбивая пальцами левой руки такт, насвистывал трогательный марш Ендржиевского и