Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 16. Рассказы, повести 1922-1925

вдруг и наскоро, словно обязательную повинность природе отбывая. В Тамбове из-за неё тюремный инспектор подрался с офицером, была дуэль, инспектора ранили, а она отказалась принимать обоих и, не доиграв сезона, уехала с помещиком одним в имение к нему. Он раскопками курганов занимался, чудак такой, неуклюжий, беспомощный и весь в улыбках. Её вообще интересовали чудаки. У помещика она прожила двадцать шесть дней, я всегда точно считал дни её романов, не знаю для чего, может быть, думал, что когда-нибудь придётся мне напомнить ей всё это. Ведь — человек я и в эти дни утешал себя надеждой, что отомщу ей.

Бывало, вижу: смотрит Лариса Антоновна на кого-нибудь особенным, обнимающим взглядом, и уже знаю: начинается. Никогда не ошибался. И перестаю ходить к ней. По ночам скрипел зубами и думал: не отравить ли мне её? Смеялись надо мной во всех городах. А как только освободится она, снова торчу около неё, во всём покорный. Конечно — хмурюсь, а она мне пальчиком грозит:

— «Петруша — не дурите».

Однажды, не стерпев, выпивши, спросил её:

— «Неужели не стыдно вам превращать человека в собаку?»

— Она посмотрела на меня пристально и, вздохнув, отвечает:

— «Едва ли вы человек».

Очень удивил меня этот вздох и как бы даже успокоил, стал я терпеливее. Увлеклась она писателем одним, пьесы писал, человек заносчивый и грубый. Он во время ужина, должно быть, ущипнул её под столом, вскочила она и говорит:

— «Петруша, этому господину пора домой, к жене, проводите его».

— Н-ну, я его провожал, знаете, не очень вежливо. Хвастунишка был он. Писателей я видел несколько человек, и во всех — как в актёрах — было что-то бабье, фальшивое, наигранное. Все они какие-то канатоходцы, шагают осторожно, балансируя желанием всякому угодить, понравиться.

— Так, цыганской этой жизнью, в шуме скандальном, в пустяках и выдумках, прожил я около Ларисы Антоновны пять лет, а на шестой год, в Томске, началась для меня иная жизнь, хуже или лучше — не могу сказать. Народ в Сибири грубый, звероватый, но Лариса Антоновна хорошо играла там Нору и очень понравилась молодёжи. Обложили её сибиряки, сидят вокруг медведями, чавкают и её жуют глазами. Меха дарят, катают на лошадях и вообще такой дым развели, что даже я, человек сдержанный, как-то замотался и ослеп. Лариса Антоновна в превосходном настроении, сияет, даже ещё более красивой стала.

— Вдруг я узнаю, что двое богачей пари держат: который из них одолеет её до Нового года? Пригласил я их обедать в ресторан, в отдельный кабинет, а со мной был револьвер браунинг, — Сибирь, знаете, и почти каждую ночь я возвращался домой поздно, — так вот, говорю я охотникам этим:

— «Вы это пари ваше — бросьте и вообще Ларису Антоновну не смейте беспокоить. У меня нет причин жалеть себя, и, если замечу я, что не убедил вас, — башки размозжу». Они сначала хотели навалиться на меня, но я отпугнул их, показав револьвер, тогда они поняли, что я серьёзно настроен.

— «Ну, говорят, ладно». Попытались напоить меня — не вышло, только сами напились. Один был худощавый, бородатый, на икону святого юродивого похож, а глаза — разбойника, другойтолстый, красный и отчаянный пакостник в речах. Спьяну бородатый всё перстень с рубином совал мне, уговаривал взять в подарок. Вероятно, всё это обошлось бы хорошо, но, на своё несчастие, Лариса Антоновна узнала о пари. Видал я её в гневе, но в таком — никогда! Стояла она спиною ко мне, глядя в окно на вьюгу, и медленно так, тяжело обернулась ко мне, — совершенно незнакомое лицо, ослепительно злое. Приказывает:

— «Позовите этих скотов ужинать ко мне».

— И вот — ужин; сидим за столом, четверо, Лариса Антоновна отлично одета, любезна, шутит и вдруг, среди шуток, говорит:

— «Между прочим, я пригласила вас сегодня затем, чтоб сказать вам: вы оба мерзавцы».

Они — хохочут, думая, видимо, что это всё ещё шутка, а Лариса Антоновна и начала отчитывать их, да так, что они раскалились докрасна и хоть избить её готовы. Ну, тут я их выгнал. Стоит она среди комнаты, крепко трёт лицо руками, смотрит на меня как на незнакомого:

— «Идите и вы, говорит. Уходите».

Боязно было оставить её одну, но ослушаться я не посмел, ушёл. А через неделю, что ли, когда она снова играла, в театре, на верхах, начали свистеть. Там — свищут, снизу шикают на них, шум, брань, дамы визжат. Кое-как доиграла она акт, бегу к ней в уборную, она спокойно сидит перед зеркалом, пудрится, спрашивает:

— «Это, конечно, они устроили?»

— «Не знаю, но — наверное», говорю. Тут к ней ворвалась публика, сожаления, извинения, руки целуют, она милостиво улыбается, а глаза её горят растерянно и дико. На следующем спектакле снова свист, шум, в антракте кто-то подрался, вмешалась полиция, а на другой день приезжал к ней полицеймейстер, пьяница и грубиян, не знаю, что он сказал ей, но в тот же вечер она объявила мне, что едет в Пермь, там держал театр её же антрепренёр. И вот, когда сидел я в купе у неё, говорит она:

— «Что, Петруша, жалко вам меня? Это очень плохо, если дошло до того, что вы меня жалеть начали».

— И с эдаким страхом, тихо спрашивает:

— «Неужели нет у меня таланта, неудачница я, не могу победить людей? Скажите правду».

— Правду я знал, но — сказать не решился, она бы меня за эту правду… Утешаю как могу, а она всё говорит, спрашивает:

— «В чём моё несчастие?»

— Колёса гремят, за окном всё двигается, качается, смотрит она в окно, шепчет:

— «Падаю, падаю…»

Никогда она не говорила так жалобно. Конечно, у неё были причины жаловаться: играла она уже более десяти лет, а имя её было негромко, в столицы её не приглашали, мотались мы с нею по захолустьям, да и деньги свои она уже прожила. Только красота и свежесть оставались с нею, как будто навек приросли…

Рассказчик замолчал, точно задохнулся, разжал руки, странно размахнул ими и вцепился пальцами в ручки кресла, наклоняясь вперёд, глядя в мутное, сырое пятно света за окном, в пузырь опаловый, пронизанный стальными нитями дождя. Минуты две он слушал, расширив глаза, тихий плеск и шорох, настойчивое журчание воды, стекающей по жёлобу. Серое, сухое лицо его обострилось ещё более, когда он заговорил снова:

— Приехали мы в Пермь. Над городом, во тьме, снежная буря, вой, свист, стон, эдакое адово веселье, и двигаешься как будто не по земле, а — сорвало тебя с земли и несёт куда-то в белых тучах. Дня три гудела эта тоска, и вот, как-то вечером, приглашает меня Лариса Антоновна чай пить к ней; пришёл я; сидит она сиротливо у стола, в капоте бордового цвета с золотом, волосы распущены, и точно девушка, знаете. А ей было уже почти сорок. Сидит ласковая, тихая. Похудела она за эти дни.

— «Милый вы мой друг, говорит, бедный вы мой друг, плохо было бы мне без вас, нянька моя. И вот за то, что вы так бескорыстно любите меня, — я вам испортила всю жизнь, да? Испортила?»

— Я — не вытерпел, никогда ещё она не говорила со мною так, упал на колени, целую ноги её, бормочу:

— «Испортили, да…»

— Гладит она голову мне, шепчет:

— «Непоправимо?»

— Горячо капают на шею мне слёзы её. И тут, знаете, впервые овладел я ею, в углубление несчастия моего. Опомнился, — вижу: сидит она полуобнажённая на постели, укладывая груди в лиф, лицо у неё спокойное, слышу задумчивый голос:

— «Ну, вот мы и поженились. Хорошо со мною? Теперь давайте чай пить. И — шампанского спросим…»

— Просто, знаете, смертным холодом обожгло меня, бросился на пол, к её ногам, рычу, реву:

— «Не любите вы меня, не нравлюсь я вам…»

— А она вскочила, бегает по комнате, бьёт себя кулаком в грудь и шепчет, задыхаясь:

— «Милый, голубчик, но — если нет… если нет у меня — не могу. Поймите — нет».

Господи боже, да это — я понял, это и опрокинуло меня. Сижу на полу, качаюсь, а она, в слезах, мечется по комнате, вокруг меня, сверкает обнажённое тело её, холодное для меня…

— Кричит:

— «Распылила я сердце своё на потеху идиотов!»

— Я умоляю её: «Бросьте сцену, едемте за границу, денег у меня много, пожалейте себя ради Христа».

— «Нет, не могу, говорит, не могу! Не верю, что нет таланта у меня. Но вы должны уйти, довольно вам горя, довольно мук. Уйдите, ещё не поздно. Из жалости — не любят, это оскорбительно, когда из жалости. Вы — добрый, чудесный друг, но со мною вы погибнете, изломаю я вас…»

— Долго и — очень благородно, очень сердечно говорила она, но, разумеется, всё глупо, невозможно. Посадил её на диван, сам сел на пол к ногам её, говорю:

— «Никуда не уйду я от вас, не могу. Живите, как хотите, а я буду около вас».

— Она снова начала было целовать меня, но я сказал: «Не надо, не насилуйте себя». Как она плакала, боже мой…

Он и сам заплакал; по жёлтым щекам в бороду скупо катились мелкие слёзы, он тряс головою, не отирая мокрые щёки, и говорил надсадно:

— После того шёл я за нею неотступно ещё семь лет. Как будто сам дьявол невидимо встал между нами, держит нас за руки, но не пускает её ко мне, издеваясь надо мною. Невозможно, постыдно рассказать, что вытерпел я! И она тоже, и она не меньше. В театре у неё становилось всё более неблагополучно. С товарищами по сцене Лариса Антоновна никогда не дружила, и они постоянно затевали против её различные интриги, а теперь всё это усилилось, завихрилось круче, должно быть, потому, что она стала мягче с ними, теряя свою величавость и пренебрежение к ним. В жизни действует такой закон: чем дальше от вас люди, тем они лучше, а чем ближе — тем хуже. Брагин говорил: «Не сажай женщину на колени себе — на шею сядет». То же можно сказать вообще, о всех людях. Актёришки, конечно, влюблялись в Ларису Антоновну, актрисы ревновали и ненавидели её. Известно, что нет ничего легче лжи и клеветы. Раньше Лариса Антоновна умела не допускать людей близко к себе, жила, никому не завидуя, ничем не хвастаясь, — ни умом своим, ни тонким образованием, а тут я стал замечать, что она, теряя уверенность в себе, начинает понемногу и

Скачать:PDFTXT

вдруг и наскоро, словно обязательную повинность природе отбывая. В Тамбове из-за неё тюремный инспектор подрался с офицером, была дуэль, инспектора ранили, а она отказалась принимать обоих и, не доиграв сезона,