Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 16. Рассказы, повести 1922-1925

как будто значительнее.

Питая некую надежду, я спросил:

— А больше у вас ничего нет?

Он тоже спросил меня:

— Что вы хотите сказать?

Странно умер он: ночью часа два сидел со мною, совершенно здоровый, а в четыре часа дня умер в саду, лёжа в гамаке.

 

Приходил товарищ Басов и с ним ещё какой-то рыжий, с забинтованной головою:

— Не узнаёте меня, Карамора? — осведомился он.

Оказалось: один из тех, которым я устраивал побег. Не помню его. Их было трое в тюрьме.

Басов спросил: служил ли я уже в охране, устраивая этот побег? Глупый вопрос. По документам охраны они должны знать, что уже служил.

Поговорив со мною полчаса тоном праведных судей, — как и надлежало, — ушли.

Пожалуй, они оставят мне жизнь… Интересно: что я буду делать с нею? Вот тоже вопрос: жизнь дана во власть человеку, или человек дан жизни на съедение? И чья это затеяжизнь? В сущности: дурацкая затея.

Да, я, служа в охране, разрешал себе устраивать товарищам маленькие удовольствия: побег из тюрьмы, побеги из ссылки, устраивал типографии, склады литературы. Но двурушничал не для того, чтоб, упрочив их доверие ко мне, выдавать их жандармам, а так, для разнообразия. Помогал и по симпатиям, но главным образом из любопытства: что будет?

 

Говорят, есть в глазу какой-то «хрусталик» и от него именно зависит правильность зрения. В душу человека тоже надо бы вложить такой хрусталик. А его — нет. Нет его, вот в чём суть дела.

 

Привычка честно жить? Это — привычка правдиво чувствовать, а правда чувствований возможна только при полной свободе проявлять их, а свобода проявления чувств делает человека зверем или подлецом, если он не догадался родиться святым. Или — душевно слепым. Может быть слепота — это и есть святость?

 

Я не всё написал, а всё, что написал — не так. Но — больше писать не хочется.

Уголовные поют «Интернационал», надзиратель в коридоре тихонько подпевает им. У него смешная фамилия — Зудилин.

Была у нас в комитете пропагандистка, Миронова, товарищ Тася, удивительная девушка. Какое ласковое, но твёрдое сердце было у неё! Не скажу, чтоб она была красива, но человека милее её я не видал. Почему я вдруг вспомнил о ней? Я её не выдавал жандармам.

Поток мысли. Непрерывное течение мысли.

 

А что, если я действительно тот самый мальчишка, который только один способен видеть правду?

«Король-то совсем голый, а?»

Опять лезут ко мне. Надоели.

Анекдот

Когда рыжий, носатый доктор, ощупав холодными пальцами тело Егора Быкова, сказал, неоспоримым басом, что болезнь запущена, опасна, — Быков почувствовал себя так же обиженно, как в юности, рекрутом и, в год турецкой войны, под Ени-Загрой, среди колючих кустов, где он валялся с перебитой ногою, чёрный ночной дождь размачивал его, боль, не торопясь, отдирала тело с костей.

Чего же это? Умру, что ли?

Доктор, сидя у стола, собирался писать, пробовал ржавое перо и говорил что-то непонятное, но огорчённый Быков не слушал его, глядя в окно, — по улице ветер гнал перья, стружки, пыль.

— Пили вы много

Мысленно обругав доктора, больной возразил:

— Это — не причина, мало ли людей пьёт, однакож не все помирают раньше время!

Разум сердито внушал:

«Вон — курица; курица будет жить, нанесёт яиц, высидит цыплят, а ты — помрёшь! И все труды тяжёлых дней твоих пропадут зря».

Молча проводив доктора до двери, Быков, в туфлях на босу ногу, в нижнем белье и сером халате, взглянул в зеркало, там необыкновенно чётко отразилось узкое, костлявое лицо, угрюмо освещённое зеленоватыми глазами, со щёк и подбородка опускались на грудь прямые волосы длинной бороды. Нехорошее лицо.

Быков вздохнул, простонал тихонько и сел у окна в кожаное кресло, посапывая носом, чувствуя, как в правом боку шевелится болезнь, неутомимо просверливая печень, наполняя всё тело пьяной слабостью и горечью обиды.

— Пил много! А ты чем себя утешаешь, дурак? — спросил он доктора, глядя, как тот влезает в пролётку извозчика.

Самовар подавать?

Толстая, глупая баба, кухарка Агафья, стояла в двери.

— Сколько раз говорил я тебе, красная рожа, не ставь кресло у окна, на солнце! Гляди, как оно выгорело. Что ж, по-твоему, солнце светит для порчи мебели?

— Да вы сами его передвинули, — безобидно отозвалась Агафья.

Быков вспомнил, как больно было ему передвигать тяжёлое кресло, и это, вместе с безобидностью бабы, ещё сильнее озлило его.

— Иди к чертям!

Агафья исчезла. Быков поглядел вслед ей, думая: «Эта будет жить ещё лет сорок, а мне — умирать! Как же имущество? Вот — жениться не успел, дела обуяли. Надо было жениться тотчас после войны, теперь дети были бы. Осторожность помешала. И лечиться опоздал. Как знать, что мне дана короткая жизнь

И, опустив голову, он, вслух, пожаловался:

— Эх ты, господи, господи

Всего глупее и досаднее всего было то, что некому передать имущество, накопленное двадцатилетней тратой сил и хитростью ума. Отдать в монастырь или на какое-нибудь иное божье дело? Разум не соглашался на это. Быков хорошо знал, что попы, монахи и другие люди, заведующие земным имуществом бога, — ненадёжны, все они такие же тёмные грешники, как сам он. Да и с богом — неладно; Быков относился к нему осторожно, недоверчиво, всегда чувствуя, что бог хорошо знает все его дела и помыслы, следит за ним зорко, и никто иной, как именно бог, неоднократно мешал ему, спорил против его, необходимой для жизни, человеческой жадности. Бывало так, что вот уже всё налажено, готово, а вдруг в душе, точно спичка загоралась, трепетал маленький огонёк, будил какие-то серые, облачные мысли, будил боязнь греха, наказания, иногда вызывал даже что-то похожее на чувство жалости к людям, которых Быкову удавалось обойти и прижать.

Он хорошо понимал, что ведь не чёрт шутит, а именно бог играет с ним, заставляя его, против разума, уступать людям, и, насмешливо обижаясь, он говорил нахлебнику и наперснику своему, Кикину, горбатому, робкому человеку с птичьими глазами:

— Почему же это моя обязанность жалеть людей? Меня не жалели. Меня добром никто не угощал.

— Глупости, конечно, — соглашался Кикин.

Вспомнив о нём, Егор Быков взял палку, ручку от половой щётки, постучал ею в потолок, и через две-три минуты в дверь бесшумно ввернулся маленький горбун; ноги у него были кривые, заплетались, и он ввёртывался в воздух винтом, как штопор.

— Ну, как? — спросил он, робко мигая глазами больной курицы.

Умирать, слышь, надобно мне.

Кикин провёл ладонью по безбородому, жёлтому лицу.

Может — врёт?

— Нет. Сам знаю.

— Так. Рано.

То-то и есть! Да — ладно; умирать, так умирать, от этого не откажешься. Я — солдат. А вот с имуществом что делать?

Наливая чай, шаркая ногами по полу, горбун сказал, вздохнув:

— По закону — имущество переходит племяннику, Якову Сомову.

— Да — он мне троюродный! — возмущённо захрипел Быков, и возмущение усилило боль в боку. — Я и не знаю, каков он, и видел его не более пяти раз.

— Однако по закону…

Закон! — Быков, щёлкнув зубами, крепко выругался.

Тогдаобратить на дела благотворения, — неохотно посоветовал Кикин.

— Ну, нет; я зерно моё на камнях не посею!

— Это, конечно, не забава.

Подумав, сердито поговорив ещё немного, Быков поручил горбуну завтра же позвать племянника в гости.

— Погляжу, что за зверь.

Яков Сомов пришёл вечером, почтительно поклонился и, не протягивая руки, сказал:

— Здравствуйте!

Голос у него был не громок, но звучен и высок, слово прозвучало осмысленно; было ясно, что это не пустое слово, а наполнено доброжеланием. Невысокий ростом, был он строен, на его обветренном лице мягко и спокойно светились голубоватые глаза, над левым ухом упрямо торчал казацкий вихор русых волос, под крупным носом курчавились светлые усики. Было в нём что-то крепкое, чистое, привлекательное; Быков тотчас отметил это, но по привычке относясь к людям недоверчиво, сказал себе:

«Лицо — глупое. И, должно быть, бабник».

Внимательно присматриваясь к парню, бедно одетому в синюю рубаху, парусиновый пиджак и такие же брюки, заправленные за голенища сапог, всхрапывая от боли, Быков деловито выспросил племянника — кто он? Оказалось, что Якову девятнадцать лет, он приказчик в торговле лесным материалом, поёт в церковном хоре первым тенором, любит удить рыбу и читать книги. Слушая его спокойный рассказ, Быков неприязненно думал:

«Говорит, как на исповеди. Врёт поди-ка. Догадался, зачем позван, притворяется хорошеньким».

И вдруг, против воли, он поторопился, сказал, скривив тёмное лицо своё усмешкой:

— А я вот умираю.

Он услыхал в ответ:

— Ну, зачем же?

— Как это — зачем? — удивлённо и сердито спросил Быков: — Болезнь у меня!

И решительно сказал себе: «Парень этот — глуп!»

Но Яков Сомов заговорил с незнакомой, ласковой убедительностью:

— Против всякой болезни имеются средства, например: морковный сок. Год тому назад у меня чахотка начиналась, так мать регента, очень добрая, умная старушка, указала мне морковный сок по стакану утром, натощак. И всё прошло.

Хорошо улыбаясь, Сомов провёл рукою по шее, по груди, а Быков почувствовал, что спокойные слова племянника как будто гасят боль.

— То — чахотка, а у меня — другое.

— И чахоткаболезнь. Нет, вы обязательно попробуйте морковный сок или хрен, настоянный на спирте. Хрен действует ещё лучше, — в нём есть селитра, а селитра первое средство против гниения; рыбу солят — селитру добавляют в рассол, чтоб не гнила. А всякая болезнь — гниение…

Удивительно приятно говорил Яков Сомов, слова его катились одно за другим легко, точно песчинки, и хоронили недоверие Быкова к молодости племянника.

Откуда ты знаешь это?

Охотно, как старому другу, Яков рассказал ему историю своего знакомства с одним образованным человеком и отличным рыболовом, который, осенью прошлого года, застрелился.

Зачем же?

— По случаю неудачливой любви…

— Н-ну, стрелятьсяглупость!

— Прямолинеен был.

Чего это?

— Он был прям в чувствах своих…

— Угу, — сказал Быков, думая: «Чудной парень. Болтлив. Молодость, конечно…»

Так, в лёгкой беседе, прошло ещё немало времени, а потом Сомов, взглянув на ленивые стрелки стенных часов, сказал, что ему пора на спевку, почтительно простился и ушёл.

Егор Быков прилёг на диван, задумался. Долгие разговоры с людями всегда утомляли его, — о чём говорить? Сразу видно, чего хочет человек от тебя, и всегда знаешь, что тебе нужно от человека. А этотособенный, хотя и мальчишка. Скромен, в родню не лезет, дядей не назвал ни разу, а, наверное, знает, что дядя-то одинок. Может быть — хитрит? Не похоже.

Пришёл из склада, где принимал пеньку, усталый, потный Кикин, сел к столу.

— Был?

— Был.

— Ну, как?

— Разве сразу отгадаешь? Однако — заметна в нём дружелюбность.

Наливая чай, Кикин голодно, жадно жевал хлеб с колбасой и внимательно слушал раздумчивую речь

Скачать:PDFTXT

как будто значительнее. Питая некую надежду, я спросил: — А больше у вас ничего нет? Он тоже спросил меня: — Что вы хотите сказать? Странно умер он: ночью часа два