устало закрыв глаза:
— Кому приятно супостатом быть для людей? А нужда — необорима, нужда в работе, ох, велика! И — торопиться надо, — всякого ждёт смерть…
Кикин, вскочив со стула, озабоченно сказал: — Вы, Егор Иваныч, лягте, вы устали. Яша, отведём!
Взяв Быкова под руки, они отвели его в постель, заботливо уложили, и ушли бесшумно, горбун, заплетая ноги, впереди, а Яков, приглаживая вихор, шёл за ним опустя голову.
Несколько дней Быков прожил, чувствуя себя именинником, торжественно приподнятый выше обычного, окутанный тёплым облаком забот Кикина и Якова. Он сильно ослабел за эти дни; пришлось пригласить для ухода за ним сестру милосердия, длинную, тонкую, как жердь, молчаливую женщину, с рябым лицом и бесцветными глазами. Покорно наблюдая таяние сил, Быков, сквозь туман своего настроения, смутно видел, что жёлтое лицо Кикина озабоченно вытягивается, глаза тревожно бегают, прячутся. Яков тоже стал более молчалив, бледен, хмур; он по нескольку раз в день исчезает куда-то, а возвратясь, говорит о событиях неохотно, осторожно.
«Жалеют, — соображал Быков. — Оба жалеют. Не хотят беспокоить. Видно — скоро конец мне».
Но мысль о смерти пугала его ещё менее, чем раньше, обидный смысл её притупился, стал не так горек, хотя невольно думалось:
«Теперь бы и пожить немного с Яковом-то. И Кикин тоже хорош. Теперь они меня поняли. Развернул я душу пред ними, они и поняли».
И, мысленно усмехаясь, думал о наследнике:
«Доказал я ему, как надо понимать имущество, беспокоится парень. А говорил: разделить бедным! Эх, люди…»
— Чего делается в городе? — спрашивал он сестру милосердия, желая проверить путаные рассказы Кикина и осторожные племянника.
— Бунтуют всё ещё, — равнодушно отвечала женщина, как будто бунты были обычным развлечением горожан, вроде пьянства и торговли. Она часто зевала, прикрывая рот горсточкой, зевнув, быстро крестилась, в бесцветных глазах её застыл сон, в бесшумной походке была кошачья гибкость.
Стрелять в городе начали с субботы на воскресенье, на заре серого, дождливого дня. Первые выстрелы раздались где-то далеко и звучали мягко в воздухе, пронизанном пылью мелкого дождя.
Быков несколько минут слушал эти щелчки, похоже было, что ворона бьёт клювом о мокрое железо крыш.
— Что это стучит? — спросил он, разбудив сестру; она прислушалась, подняв голову, как змея, глядя в серые квадраты окон.
— Не знаю. Лекарства дать?
— Молчи.
Щелчки участились, подвинулись ближе, чмокая часто, точно косточки счёт под пальцами ловкого счетовода.
— Похоже — стреляют, — угрюмо сказал Быков, уже хорошо зная слухом старого солдата, что это именно выстрелы. — Поди-ка, разбуди верхних…
Сестра ушла, качаясь в сумраке, как под ветром, затыкая пальцами волосы под платок. Быков сел на постели и слушал, тоже приглаживая трясущимися руками волосы головы и бороды.
— Стреляют, сукины дети! Это — кто же в кого?
Сестра сбежала по лестнице очень быстро и ещё в двери взвизгнула глупым, тонким голосом:
— Стреляют! В крышу, в вашу…
— Дура, — строго сказал Быков. — Холостыми стреляют.
— Ой, нет…
— Молчать! Это — маневры. Пулями в городе нельзя стрелять.
— Ой, нет! Ой, батюшки, нет…
Женщина подбежала к окну, раскрыла его, — в комнату влетели дробные звуки. Быков слышал, что бьют из винтовок и револьверов. А вот бухнула бомба, заныли стёкла, в окнах дома, наискось от окон Быкова, тревожно вспыхнули огни. Крестясь, женщина присела на пол и тоже заныла:
— Господи-и…
Вошёл, вертясь, Кикин в пальто и фуражке, шёл он на пальцах ног, лицо его, освещённое огнём лампы, казалось медным и мёртвым.
— Чего это делается? — крикнул Быков. — Где Яков?
— Ушёл.
— Когда? Куда?
Сняв фуражку, горбун виновато развёл вывихнутыми руками:
— Я, Егор Иваныч, говорил ему — не лезь, не надо! Хотя они действительно обманули…
— Кто?
— Начальство, правительство. А Яша говорит: нельзя, товарищи… Подлость, говорит. Он — с кононовскими, с литейщиками…
Быков что-то понял, его точно кнутом хлестнуло; спустив ноги с кровати, он захрипел:
— Халат! К окну меня! Эй, баба…
Выглядывая из окна, сестра отмахнулась рукой:
— Как знаете сами! Пожар начался. Я — домой…
Но не только не ушла, а даже не встала с пола, стоя на коленях пред окном.
Одевая Быкова, Кикин бормотал:
— Как бы не влетело в окно что-нибудь…
— Молчи, — сурово сказал Быков. — Сводник! Укрыватель…
Стреляли близко. Был слышен даже протяжный крик:
— А-а-а…
Гремели запоры ворот, хлопали двери, где-то два топора рубили дерево, визгливый бабий голос тревожно крикнул:
— Садами беги…
Подойдя к окну, Быков увидал, как по улице проскакал чёрный конь, ко хребту его прирос человек, это сделало коня похожим на верблюда, а по неровному цоканью подков было слышно, что конь хром. Прижимаясь к заборам и стенам домов, в сумраке быстро промелькнули три фигуры, гуськом одна за другою, задняя волокла за собою какую-то жердь, конец жерди шаркал по камням панели, задевал за тумбы.
«Воры», — решил Быков, чувствуя, как внутри его грозно растёт тишина, пустота, а в ней гулко отражаются все звуки и тонут, гаснут мысли. Вот провыла пуля, шелохнулись сухие листья на деревьях.
«Рикошет», — определил Быков и услыхал робкий голос Кикина:
— Вы бы отошли от окна…
Он толкнул Кикина в плечо.
— Бунт, значит?
— Восстание рабочих, Егор Иваныч…
— Яков, Яшка — в бунте?
— С кононовскими он…
— Иди, — сказал Быков, протянув руку в окно, на улицу. — Иди, позови его! Сейчас же шёл бы домой. Что ж ты, подлец, молчал, скрывал?..
Кикин виновато пробормотал:
— Яша говорил вам: с оружием в руках…
— Иди! Погибнет Яшка — жить не дам тебе!
Челюсть Быкова так тряслась, что казалось — у него отваливается борода. Вытянувшись, как во фронте, серый, высокий, он стоял в мутном пятне окна, вытаращив глаза, щёлкая зубами, ноги его дрожали, и халат струился, стекал с костей его плеч.
Кикин исчез.
— Я — домой, — повторила сестра милосердия.
Не отводя глаз с улицы, налитой туманом, Быков тяжело опустился в кресло. Стреляли меньше, реже, тюкал топор, что-то упало, бухнув по забору или воротам, ломая доски. Непонятно было: почему так туго натянулись и дрожат проволоки телеграфа? Затем, неестественно быстро, в улицу всыпался глухой шум, топот ног, треск дерева, и знакомый, высокий, но осипший голос крикнул:
— Снимай ворота! Там бочки на дворе, — выкатывай…
«Это у меня на дворе бочки», — сообразил Быков.
А на улице под окнами кричали:
— Вяжи проволоку за фонарь! Тяни поперёк улицы… Р-руби столбы… Ногу, ногу, чёрт…
— Тут — Яшкин голос, — вслух сказал Быков. — Его!
Думать о том, что делает Яков, — не хотелось, но Быков всё-таки бормотал, ложась грудью на подоконник:
— Защищает. Не пускает.
Сестра совалась из угла в угол комнаты, причитая: — Ой, господи! Го-осподи… Грабители…
— Сядь! — крикнул Быков. — Вот я тебя — палкой! Молчи…
И, взяв палку, которой стучал в потолок, вызывая Кикина, он показал её сестре. У него всё тряслась челюсть и волосы усов лезли в рот, он дёргал усы, бороду, но челюсть отпадала, и всё грозней становилась тишина внутри, глубже пустота, куда вторгался с улицы шум, крик, треск дерева и отдалённые звуки выстрелов.
— Ставь на-попа! — командовал чей-то бас у ворот. Уже посветлело, в тумане фигуры людей очертились достаточно ясно, их было не больше сотни, они сгрудились влево от дома Быкова и заваливали улицу, перегораживая её телеграфными столбами, тащили их за проволоку, как сомов за усы. Со двора соседей несли прессованное сено, выкатили телегу, ухая, раскачивали забор, на эту возню слепо и стеклянно смотрели окна молчаливых домов, и было видно, как за стёклами изредка мелькают тени людей.
Вдали военный рожок резко пропел сигнал сбора.
— Берегись, — крикнул бас, что-то затрещало, заскрипело и рухнуло на камни мостовой.
— Крушат, — вслух сказал Быков, обращаясь к сестре и как бы требуя её совета. — Слышишь? Ломают!
Вздрагивая от холода, запахнув халат на груди, он высунулся в окно ещё дальше и увидал, что Яков, с ломом на плече, бежит к воротам, а за ним бегут ещё человек десять, с винтовками в руках, с топорами, один — с оглоблей, они все сразу ударились о ворота, Яков кошкой перелез во двор и закричал:
— Снимай полотно ворот! Бочки бери…
Всё это было невероятно, как сон, Быков смотрел и не верил глазам. Разбудил его истерический вопль сестры:
— Ой, грабители…
Ворота распахнулись, люди вбежали во двор.
— Стой! — крикнул Быков, собрав все остатки сил в этот крик. — Стойте, дьяволы! Яшка — гони их!
Он увидел поднятое вверх круглое, как блин, лицо Якова, услышал его крик:
— Обманули, дядя! Бьют людей…
И вслед за тем жалобно раздался голос горбуна:
— Егор Иваныч — отойдите!
Левое полотно ворот приподнялось, покачнулось и с грохотом упало во двор, люди вцепились в него, потащили на улицу, а другие начали раскачивать второе полотно, выкатывать бочки, и среди них суетился маленький, горбатый человечек.
Тогда Быков, матерно ругаясь, схватил горшок с кактусом и метнул его во двор, в людей. Горшок упал далеко от них, Быков видел это, но закричал сестре:
— Давай цветы, стулья давай, всё!
Он крикнул достаточно устрашающе, женщина, согнувшись вдвое, молча заметалась по комнате, снося горшки цветов с подоконников, пододвигая руками и ногами стулья, а Быков, качаясь, размахивался остатком сил, стонал от боли и метал вниз, в людей, всё, что мог поднять, бросал, храпел и дико ругался.
— Яшка — убью! Коська, урод…
Кто-то выстрелил, тонко звякнуло стекло, с потолка посыпалась штукатурка, сестра, взвизгнув, села на пол, упираясь в него руками, Быков обернулся к ней и крикнул:
— Врёшь, жива! Давай, стерва…
И одновременно на улице, очень близко, защёлкали выстрелы, а под воротами тонкий голос завопил:
— Обошли-и…
Быков видел, как племянник присел и пополз во двор, волоча ногу, а бородатый человек, бросив оглоблю, опрокинулся навзничь, стукнувшись головою так, что с неё слетела шапка; тотчас же вынырнули из тумана и явились у ворот согнутые, серые солдаты, высунув вперёд себя штыки, вскрикивая:
— Сдавайсь! Ложися…
Стреляли по бегущим.
Быков дико захохотал и, вытянув руку, тыкая ею вниз, топая ногами, заорал, захрипел:
— Этого колите, вон — ползёт, в шляпе, коли его! Горбуна, — вон присел за бочкой, горбатого-то…
Сестра милосердия, раскрыв другое окно, тоже выла:
— Колите!.. Колите, гоните…
Это забавное столкновение разыгралось на репетиции четвёртого акта известной пьесы «Дорога избранных».
Началось с того, что режиссёр, утомлённый безуспешностью героических попыток своих приблизить артистов к тайному смыслу пьесы, сказал, не скрывая досаду:
— Отдохнём, господа, минут пять.
Вынув часы, глядя близорукими глазами на циферблат, он подошёл к рампе и вызывающе взмахнул головою пред пустым мешком зрительного зала; в чёрной глубине мешка одиноко замер жалкий, красноватый огонёк, едва освещая верхнюю часть какой-то двери. Можно было думать, что там, за дверью, тьма